Единство никого с ничем

«Совершенная ерунда!» «Абсолютная ложь!» «Полный бардак!» Такие и им подобные возгласы раздаются подчас в пространстве человеческого взаимодействия.

Однако ерунда есть ущербное — не совершенное. Абсолютна только правда — ложь всегда относительна. Бардак не может быть полным: полнотой отличается только гармония, только порядок.

К сказанному возможны следующие возражения: «Разумеется, ерунда есть нечто ущербное. Никто с этим не спорит. Но почему бы не сказать про ерунду, доведенную до предела, что она тотальна в своей «ерундовости»? Очевидно, что бардак есть проявление хаоса. Но почему бы не сказать про бардак, который бардак от начала и до конца, что он совершенен в своей «бардачности»?

Да ничего подобного! Не может быть полноты ущербности. Возможна лишь полнота полноты. Не может быть совершенного несовершенства. Если бы бардак был совершенным, полным — не было бы никакого бардака!

 

Почему мы отзываемся на позицию Целого, почему она нам дорога, при том что универсальная позиция вовсе не есть сумма отдельных позиций? Просто позиция Целого лишена ограниченности. Она не ограничивается кем-то или чем-то. Она не кончается вместе с кем-то или с чем-то. И потому ее нельзя обойти.

Нам может быть чужда чья-то позиция, но нам не может быть чужда позиция универсальная. Мы чувствуем, что помимо этой позиции вообще нет никакой другой. Мы не можем противопоставить себя позиции всего. Нам остается слиться с этой позицией.

 

«Ура! Я победил себя! Я свободен от себя!» — все эти радостные вопли издает якобы побежденный, вернувшийся вместе с ними (воплями). Ведь победа «над собой» означает избавление от самих понятий «я» и «себя».

 

«Насколько же никчемную жизнь я прожил, если так и не научился прощать!»

Кто ругает себя за неумение прощать? Кто сокрушается по такому поводу? Кто не может с этим примириться? Как раз тот, для кого прощение — пустой звук. Следовательно, этим сожалениям грош цена.

«Какая же я скотина, как же я себя ненавижу, ведь вся жизнь прошла даром, что потому что я, скотина этакая, так и не смог никого полюбить!» Что может быть нелепей подобных истерик?

Но что, если не ограничиться этим безусловно уместным восклицанием и пойти дальше? И открыть, что проживший жизнь даром и однажды обнаруживший это, испытывает (если все было по-честному) — ну, может и не радость, и наверняка не счастье, но что-то, тем не менее, спокойное, светлое, греющее душу?

 

Кто живет истиной?

Кто живет гармонией?

Кто живет солнечным днем?

Кто живет жизнью?

Никого, кроме вышеназванных, нет, когда кто-то действительно живет ими.

 

Когда смеешься, проявляет себя само веселье. Когда идешь наперекор — сама сила и сама храбрость. Когда любишь — сама любовь. Когда грациозен — сама красота. Когда греешься на солнышке — само блаженство. Когда удачно шутишь — само остроумие. Когда естественен — сама реальность. Когда глубоко расслаблен — сам покой.

Когда действительно имеет место глубокое расслабление, оказывается невозможным обнаружить того, кто расслаблен. В свою очередь, когда имеют место гнев, страх, злоба, отчаяние, тоска, подавленность, то это всегда — кто-то разгневан, кто-то боится, кто-то озлоблен, кто-то подавлен и т. д.

 

«Здесь проявилась сама красота (сама истина, сама гармония, само совершенство, сама любовь, сама жизнь)».

Когда так говорят, то имеют в виду, что красота выступила не только тем, что было проявлено, но и тем, кто это проявил. В таком случае красота, которая выступает одновременно и тем и другим, ни тем ни другим не является.

Если нечто является сразу двумя, значит, нет никаких двух, значит, эти два есть иллюзия.

В случаях, которые описываются так, что нечто как бы явило само себя, на самом деле, нет разделения на являемое и являющее. Здесь происходит не явление кем-то чего-то, здесь происходит явление единства.

 

Случается, готовишь себя к какому-нибудь испытанию и ищешь мысли, слова или образы, которые позволят выстоять. А потом, во время испытания, все эти слова говоришь или образы вспоминаешь, а они не действуют.

А все потому, что они действуют, только когда подразумеваются сами собой, то есть составляют с тобой единое целое. Это вовсе не мысли, слова или образы. Это целостность. Ты уже упакован в нее, поэтому не можешь быть ее субъектом.

 

Субъект является ничем иным, как одним из ингредиентов блюда под названием «Целое». Когда блюдо готово, он уже порублен, сварен и растворен в общей массе.

Речь шла о норме. Нормальным состоянием для субъекта будет его порубленность и искрошенность наряду с другим ингредиентом — объектом. Патология же именно в том и проявляется, что субъект и объект до сих пор почему-то лежат на блюде нетронутыми. И тот, и другой — есть, и тот, и другой — выделяемы. Это непорядок.

 

«Есть проблемы? Обратись за помощью к Богу». Спасибо за совет! Но ведь чтобы обратиться к Богу за помощью, надо сперва к нему просто обратиться, оборотиться, повернуться к нему лицом, увидеть его. А увидеть Бога, значит, увидеть его как все, что есть (что может быть наряду с воплощением полноты и олицетворением отсутствия пределов?). Увидеть Бога как все, что есть, значит, забыть про себя. Забыть про себя и приобщиться к его совершенству.

В таком случае, какое может быть обращение к Богу за помощью?

 

Если рядом с абсолютом имеется что-то еще, значит, он представляет собой нечто ограниченное и относительное. Коль скоро это невозможно, значит, если есть абсолют, то есть только он один.

Таким образом, кормиться с него не удастся никому. И здесь не стоит обижаться или досадовать. Ведь как только что было сказано, если есть абсолют, то никого и ничего (больше) нет.

 

Если кто-то имеет виды на то, что воплощает собой гармонию и завершенность, он, выходит, не считает, что перед ним — гармония и завершенность.

Если кто-то на что-то от гармонии и завершенности рассчитывает, то есть надеется что-то через посредство их сделать, то, стало быть, не видит: присутствие гармонии и завершенности означает, что все уже сделано, все достигнуто. Он, стало быть, вовсе не понимает, что перед ним — гармония и завершенность. Ведь если бы понимал, если бы действительно с ними встретился, то не смог бы не проникнуться ими. Потому что гармония и завершенность таковы, что по отношению к ним нельзя быть сторонним зрителем. Гармония и завершенность по определению своему не могут быть закрытыми или локальными.

 

Настоящая гармония захватывает, приобщает к себе. Смотреть безучастно можно на обрубок, обломок, осколок. Но если нечто отличается осмысленностью, цельностью, самодостаточностью, то отстраниться от него уже не получится. Оставляй оно возможность прохлаждаться в сторонке, цельное и самодостаточное расписалось бы в том, что представляет собой нечто местечковое, фрагментарное, локальное.

Перед чем-то ущербным волей-неволей держишь дистанцию. Обратной будет реакция на полноту, на то, что отличается законченностью. Отчуждение порождается хаосом, порядок, напротив, вовлекает в себя. Гармония, которая не заняла собой все, которой положен предел, есть гармония ограниченная, условная — не гармония вовсе.

Зачем гармония оставила, допустила тебя? Чтоб ты мог ее видеть? В таком случае, ей что-то нужно. Тогда это не гармония. Если все в порядке, то зачем еще есть ты — контролер, наблюдатель, оценщик, дегустатор?

Настоящая завершенность не оставляет никого и ничего вне себя. От нее не отделиться, и твое место оказывается занятым ею без боя. Если она случилась, то ты в нее уже вобран. И в ней тебе уже не выделиться, потому что, занимая твое место, она сливает его со всем остальным пространством, которому нет конца.

 

Завершенному ничего от тебя не надо. И ни от кого. И ни от чего. Оно просто есть. И нельзя увидеть его, не признав, что перед тобой — полный, завершенный, целостный мир. А как это можно признать? Признать, что перед тобой — полный, завершенный, целостный мир — значит признать, что кроме него ничего нет. В чем выразится такое признание? В твоем прекращении.

 

Назвав совершенное бытие Богом и обращаясь к нему с просьбами, ты отвергаешь его как совершенное бытие. Можно ли на что-то рассчитывать от совершенства? Совершенство — само по себе; само по себе привлекает внимание. Для внимающего ему никого и ничего больше нет — даже себя. Только оно одно.

 

Если тебе от совершенства ничего не нужно, кроме как его самого, если ты не пытаешься найти ему внешнего применения, если тебе важно само совершенство, совершенство само по себе, то ты, в частности, не станешь видеть в нем родителя — заботящегося, беспокоящегося о тебе, думающего, как бы тебя порадовать и т. п. Тебе и в голову не придет такое.

 

Совершенство таково, что не обнаруживается как данное снаружи (для тебя). Совершенство обнаруживается тогда, когда воспринимается безотносительно кому и чему бы то ни было. Признать в совершенстве совершенство — значит оказаться вовлеченным в него.

 

Если кто-то или что-то важны для тебя сами по себе, то в этом интересе нет тебя как отдельного (отдельности). Здесь нет отношений между двумя, а есть одно, единое. Обращение к чему-то ради него самого равно оставлению себя и приобщению к нему, к его бытию.

Что-то привлекло твое внимание само по себе — в этот самый миг нет никакого существования под названием «ты», нет такой единицы, нет такого персонажа. Стало быть, если сам по себе тебе важен абсолют (впрочем, по-другому он и не может быть важен), то в момент этого самозабвения и самоотречения равна нулю вероятность таких мыслительных операций, как «полагание себя творением», «благодарность создавшему меня», «восприятие абсолюта как Творца (родителя)» и пр.

 

Полагание личности абсолютом и полагание абсолюта личностью демонстрирует, что полагающий рассматривает общность как разновидность изоляции, единство — как проявление разделенности, а Целое — как одну из частей. Полагание личности абсолютом и абсолюта личностью представляет собой не что иное, как мнение зависимого о свободе и временного о вечности.

 

Желание видеть в абсолюте личность обусловлено интересами изолированного, отделенного «я». Понятием «личность» для такого желающего обозначается не что иное, как «способность обратить на меня внимание», «возможность отозваться на мои нужды». Однако когда «я» не зудит, то и желание видеть в абсолютном бытии личность куда-то уходит.

 

Можно ли, разглядев, по-настоящему разглядев красоту, подумать: «Она там цветет, и дела ей нет до того, что я тут мучаюсь из-за маленькой зарплаты»?

Красота не может быть «там». Если она есть, то она есть везде, всюду. Точнее, если она есть, то нет разных, нет нескольких мест. Все места превращаются в одно — в то, в котором есть красота.

Красиво то, чего было бы достаточно, не будь ничего больше. Красиво то, что достойно занимать собой целый мир. По-настоящему красиво то, что и занимает собой весь мир, во всяком случае, каждый, столкнувшийся с такой красотой, признает это как самую святую правду.

Признание красоты как красоты открывает, что ее цветение — все, что нужно, что ее цветение — все, что есть. Наличием красоты опровергается возможность страданий и проблем. Впрочем, далеко не точными будут слова, что она, дескать, избавляет от мучений того, кто с ней встретился. И нельзя также сказать, что она делает кого-то счастливым. Ведь если вдруг оказывается, что кроме цветения красоты ничего больше на свете не происходит, то не происходит даже наблюдения этого цветения.

 

Целостное не может быть чужим. В том смысле, что если встретил целостное, то непременным образом оно сразу же вобрало тебя в себя. По отношению к нему не оказаться посторонним или невпущенным, сиротливо грустящим по ту сторону ограды. Если что-то завершено, то это завершено все. То есть не все, не то, чтобы все, ведь завершенность не может быть завершенностью меня, его или какого-то участка пространства; то, что завершено, завершено только тогда, когда им представлено все, что вообще есть.

 

Имеется интуитивное предпочтение называть абсолютное «мирами». Мир вечности, мир покоя, мир полноты. Мир — как безграничное, всеохватное. В глазах того, кто интересуется ими самозабвенно, они видятся как миры, а не как субъекты, на чье дружелюбие можно рассчитывать. Кого интересуют именно они, а не возможность с их помощью решить свои вопросы, кого нет в этом интересе, тот, не видя себя, не видит и их как себе подобных.

 

Гармония, которая перестала быть единством, цельностью — не гармония. А если позволяется разбить ее на субъект и предикат, на форму и содержание, значит, имеет место раздробленность. В принципе невозможно заявление: «Я — гармония».

 

Абсолют — это не кто-то и не что-то. Ведь что-то есть относительно кому-то, а кто-то есть относительно чему-то. В свою очередь, абсолют есть безотносительно кому и чему бы то ни было.

 

Нельзя, столкнувшись с полнотой бытия, решить: «А попробую-ка я что-то отсюда извлечь!». Это логическая ошибка. Тут даже если попросить, мол, дайте, и даже использовать волшебное слово «пожалуйста» — ничего не выйдет. То, что воплощает собой все, ничего не дает вовне.

Абсолютное не имеет внешнего применения. Нет внешнего оправдания тому, чтобы заинтересоваться им. Поэтому даже просто увидеть его, значит, отказаться от себя. Поэтому обратиться (повернуться) к нему, значит, не просто успокоиться — исчезнуть напрочь.

 

Если кто-нибудь сделал доброе дело, рискуя при этом своей жизнью, то, согласно общепринятым нормам, ему нужно сказать что-то вроде: «Пусть небеса возблагодарят тебя за это!».

Итак, человек самим рискованным деянием показал, что побывал за пределами своего отделенного существования. Он пережил самый удивительный опыт — такой, про который уже нельзя сказать, что это он пережил его, что это кто-то пережил опыт, что здесь кто-то пережил что-то. Опыт прекращения бытия частью. А ему желают удовлетворения его нужд, нужд, имевшихся тогда, когда он жил обособленной жизнью, был занят своей персоной. Что нужно тому, кто только что выказал пренебрежение самим собой? Оставить бы его на просторе. Так нет же, общепринятые пожелания исподволь, дьявольски возвращают его обратно, в оковы «я».

Сделав бескорыстное дело, он тем самым исчез, избавился от себя. Если «небеса» есть то, что заинтересовано в свершении добра, то заинтересованность «небес» стала и его заинтересованностью тоже, и он все уже получил, когда получили «небеса». Кому получать благодарность, если никого, кроме «небес», не было?

Представим теперь, что наш герой и сам полагает, что ему что-то должны. Например, вскоре ему достались большие деньги и он, получая их, поглядывает наверх и приговаривает: «Давайте, давайте, да не жадничайте, я ведь заслужил, как-никак». Или: «Ничего удивительного, что мне привалило, я же такое великое дело сделал! Ну же, отблагодарите меня, удивите меня, я весь внимание!»

Разве такому полагается хоть что-нибудь?! Нет, конечно. В таком случае возникает следующий парадокс: кому полагается — тому не надо, а кому надо — тому не полагается.

 

В самом деле, возмутительны невнимание, черствость, слепота к тебе как личности. Возмутительны — со стороны другой личности. Возмутительно, когда кто-то живет, не замечая других, живет так, словно он — все, но возмутительно это именно оттого, что он — не все.

В свою очередь, о каком внимании к тебе со стороны того, что есть все, что есть, может идти речь?

К примеру, бескорыстно заинтересовавшийся другим человеком первым желает, чтобы тот вел себя так, словно никого и нет рядом, был естественным, самим собой («о, не обращай на меня внимания!»). В этом нет ничего странного или обидного для того, кто очарован, увлечен, заворожен — он охотно допускает невнимание к себе. Все правильно: завороженный воспринимает зоворожившего его так, словно тот есть все, что есть, словно больше никого нет.

 

Красота не может быть объектом, ибо объект не завершен без субъекта, а красота не может быть незавершенной. А раз она не объект, ею никто не может обладать, никто не может сказать: «Она — моя».

Красота не может быть субъектом, ибо субъект не завершен без объекта. Как только красота скажет: «Я…», — она перестанет быть красотой как целостностью.

 

Если ты, называя абсолютное Богом, ждешь от него расположения, если тебе нужно завоевать его внимание, то, естественно, оно для тебя выступает другим «я». Но если оно важно для тебя само по себе, тогда оно есть нечто безграничное, то, что невозможно локализовать и по отношению к чему нельзя локализоваться самому.

Скажем, что значит заинтересоваться кем-то свободным самим по себе? Это значит, что тебя заинтересовал не он, как «я» (с кем можно строить отношения), а сама проявившаяся через него свобода как целостность (с которой никакие отношения невозможны, потому что когда она есть, то она есть как всеобъемлющая и всепроникающая).

 

Высказывания «я есть совершенство» или «я есть Целое» совершенно бессмысленны и внутренне противоречивы. Чтобы я мог назвать себя совершенством, требуется, чтобы я им не был. Одно неразводимо в разные стороны. В разные стороны разводится только разное. По сути, утверждающий, что он — совершенство или Целое, говорит следующее: «Я, то есть несовершенство, есть совершенство», или «Я, противостоящий Целому, есть Целое».

 

Тема творения зиждется на вере в истинность обособленного бытия. В сущности, всякие разговоры о творении и творце утверждают разделение.

Идея, что Бог создал людей, чтобы те ему поклонялись, не относится к числу здравых, если принять во внимание, например, то обстоятельство, что в поклонении тот, кто поклоняется, исчезает. Создавать человека ради того, чтоб он исчез — это… как-то жестоко, что ли.

Поклонение есть способ предоставить всего себя объекту поклонения, который, следовательно, оборачивается уже не объектом, не одной из сторон процесса, а Целым. Другими словами, когда имеет место поклонение, то это просто так проявляется Бог, так он себя обнаруживает. В свою очередь, каких бы то ни было созданий и тварей поклонение, напротив, не обнаруживает, не выявляет. Невозможно, чтобы меня создали с целью быть в момент того, что появляется только в том случае, если я предварительно прекратился.

 

Истинно познавшего Бога (если тот действительно есть «альфа и омега») может интересовать только Бог и больше никто. Даже радость от общения с Богом есть радость изолированного, ограниченного существа за себя. Но тогда радующийся тому, что он общается с Богом, на первое место ставит себя, а не Бога. Истинно познавшему Бога не нужна даже такая радость, как радость бытия-при-Боге. Эта радость не нужна тому, кто почитает Бога, но она может иметь ценность для того, кто почитает самого себя.

Кому открылось абсолютно завершенное бытие, кто признал его в качестве завершенного бытия (признал как? — признав, что кроме него ничего и никого больше нет), тот не живет собой. Он первый мог бы спросить: а на кой черт меня — эту отдельность — создавать? Таким образом, лучший представитель твари опровергает ее, твари, целесообразность и само наличие. Тот, ради кого имело бы смысл творить. А вот кто обособился и пестует свою изоляцию, тот поддержал бы Творца: «Правильно сделал, молодец!».

 

Не лишена изящества версия о том, что Бог создал меня, чтобы я познавал олицетворяемую им полноту и через это познание наполнялся счастьем. Впрочем, это лишь кажущееся изящество, потому что по-настоящему изящна только истина, а не выдумки, враки. Ведь Бог как полнота не относится к разряду того, что познается внешним образом (так, как субъект познает объект). А познание того, что познается только изнутри, предполагает самоотречение. Нужно отказаться от своих чувств/ощущений и почувствовать Бога как бы его собственными чувствами, ощутить Бога его собственными ощущениями. Но тогда познаю уже не я, а сам Бог. Бог познает сам себя. Короче говоря, когда происходит познание того, что познается только изнутри, нет никого извне, чтобы он мог наполниться счастьем. Некого наполнять счастьем, когда есть Бог, потому что Бог — совершенное бытие — это все.

Если я радуюсь совершенству (его совершенности, цельности, законченности), то только бескорыстно, ни на что с него не рассчитывая. Иначе ему радоваться просто нельзя. В такой радости нет радующегося, отличного от совершенства. В этот момент я просто пустил совершенство в себя, на место себя, дал ему возможность быть и через меня тоже. И даже не я пустил — оно само запустилось. Так или иначе, когда якобы я якобы радуясь совершенству, никакого меня в этот момент нет.

Если нечто представляет для меня самостоятельную ценность, то о каком «обо мне» может идти речь? В таком восприятии меня нет вовсе. Так, если ты любишь, то тебе важны чувства любимого; если тебе важны свои чувства от общения с ним, то любишь ли ты?

 

Завороженность завершенным Целым — удивительная вещь. К примеру, она такова, что никакого завороженного в завороженности завершенным Целым обнаружить не удастся. Даже после самых тщательных поисков. Обнаруживается лишь завершенное Целое и больше никого. Если человек внимает и радуется Богу ради него самого, а не ради своих от этого выгод, то это не человек внимает и радуется Богу, а Бог, так сказать, через человека внимает и радуется самому себе. Тут Бог дает и Бог же получает. Человека тут нет.

Целое не может фигурировать во взаимоотношениях. Наличие абсолютной гармонии и чего-то еще возможно только в том случае, если это фальшивая абсолютная гармония. В той степени, в какой Бог есть абсолютная гармония, он не есть творец, создатель, отец и т. д. И наоборот.

 

Целое — это не садовник и не сад. Целое возникает в той мере, в какой сад и садовник (двое, стороны пары) исчезают, сливаясь в одно, образуя гармонию. И поскольку, когда есть Целое, никакого садовника больше нет, невозможно, чтобы Целое что-то удобряло и поливало. И поскольку, когда есть Целое, нет больше никакого сада, невозможно, чтобы кто-то удобрял и поливал Целое.

 

«Я» появляется с обращенностью вовне. В этом смысле абсолюту потребуется перестать быть абсолютом, чтобы выступить в качестве «я». Ведь абсолют — это то, что не предполагает ничего вне себя.

«Я» может быть только по отношению к кому-то или чему-то (в том числе по отношению к себе). Если я ничему не противопоставлен, то я вовсе не «я».

 

Как может претендовать на целостность то, что является следствием ее — целостности — нарушения? Что-то разладилось, и вот оно — вертящее головой и оглядывающееся по сторонам «я». Которого не было, пока все шло своим чередом.

 

Человек, который демонстрирует бескорыстие и самоотдачу, по определению не думает о себе. В частности, не думает о том, что он выполняет свое предназначение и т. д.

Это очень странная мотивация: исполни свой долг, выполни призвание, будь мужиком и т. д. Ведь в момент «мужского» поведения у тебя и в мыслях нет заботиться о соответствии своему полу. Тут превалируют совсем другие интересы (и то, что ты — мужик, является естественным, подразумеваемым самим собой).

Говорят: «Исполни свой долг!» Однако всякому из тех, кто действительно делает должное, вообще нет дела до того, что он исполняет долг; до того, что делаемое им является исполнением долга.

Соответственно, тому, кто, например, делает что-то хорошее ради выполнения предназначения, на хорошесть своего действия, взятую саму по себе, наплевать. И вдобавок то, что важно само по себе (красота, истина, жизнь как единство и т. п.), не удовлетворяет ничьим интересам, как-то, в том числе: необходимости прожить не зря и тому подобной, как оказывается, чуши.

Если я действительно захвачен чем-то завершенным и самоценным, то для меня только это и важно, а не я и мои проблемы. И мне все равно, выполнено ли мое призвание и т. п. Мне не до себя. Ну, не выполнил — и что? Ну, выполнил — и что?

 

Нам нестерпима слепота того, кто не есть все, чье бытие не есть бытие всего. Однако к тому, что не закрыто границами, мы не имеем претензий по поводу того, что оно не выглядывает вовне. Это не ущемляет нас, потому что по отношению к Целому нас и нет; мы появляемся по отношению к чему-то ограниченному и частному.

«Слепой» (нравственно, душевно, но не физически, разумеется) занят собой, в то время как Целое вообще себя не выделяет.

 

— В силу своей неотделенности Целое поддерживает нас уже самим своим бытием.

— В силу своей неотделенности оно не имеет наряду с собой тех, кого оно могло бы поддержать своим бытием.

 

Когда не нужно пускать пыль в глаза общественности, добиваться внимания и влияния и т. д. и т. п., то ты уже… То это уже не ты. Если извлечь тебя из суеты взаимоотношений, да так извлечь, чтобы ты даже не смог воссоздать ее в своем воображении, то от тебя (от «я») ничего не останется.

Потом ты опишешь свое состояние в те моменты, когда, например, вечером стоял на балконе и смотрел на дождь: «У меня было обострение чувств». Это ты о мгновениях, когда никакого «тебя» не было — когда жила сама жизнь своими красками, запахами, звуками, вибрациями… Это ты о мгновениях, когда, если бы тебя окликнули: «Эй!» — возникла бы заминка.

 

Всякий раз, когда мы формулируем некую прямую речь, как бы исходящую от Целого или абсолюта, мы контрабандой протаскиваем самих себя. Всякое рассуждение о чем-то целостном как о «я» неизбежным образом выводит на характеризующее нас и только нас ущербное бытие. Действительно, вне контекста относительности и ущербности «я» просто нет. А что есть? Каково оно — то, которое не-«я»? Как оно себя ощущает? Задавая этот вопрос, мы снова незаметно для себя приписываем не-«я» черты «я», продолжаем рассматривать его как кого-то.

 

Если попытаться говорить от лица Целого, то выяснится, что это невозможное занятие. Говоря от лица Целого, превращаешь его в часть. Слова произносит кто-то о чем-то, говорящий ограничен находящимся перед ним предметом разговора.

Разговор случается там, где как минимум двое. Следовательно, вторым условием диалога является следующее — обоим говорящим должна быть присуща ущербность.

 

Полагание Целого в качестве «я» есть настолько слепое проявление эгоизма, что вызывает улыбку. Эгоист даже единство представляет как некое «я», как будто последнее не является прямым порождением разделенности.

«Я» есть, когда есть что-то еще. Целое по определению есть все, что есть.

 

Могут ли завершенность, полнота быть содержанием или формой «я»? Могут ли они принадлежать кому-то, могут ли они быть заперты в стенах субъекта?

Столкнувшись с содержанием, нельзя проигнорировать форму. Столкнувшись с формой, нельзя проигнорировать содержание. А ведь завершенность и полнота всегда важны только сами по себе. Иными словами, если кто-то заинтересовался ими, то в этом интересе нет места для субъекта как их формы.

То, что важно само по себе, не может быть содержанием формы или формой содержания. То, что важно само по себе, представляет собой целостность.

 

Если кого-то интересует что-то само по себе, то одним своим чистым интересом он упраздняет саму возможность того, чтобы у этого «чего-то» имелся охранник, сторож или собственник. В чистом интересе проявляется непротивопоставленность. А от того, кто не противопоставлен, отгородиться уже невозможно. Как невозможно отгородиться и от того, что позволяет испытать к нему чистый интерес. Позволившее заинтересоваться им самим по себе не может оказаться отгороженным, частным владением.

 

Подлинная независимость и автономность — это возможность не зависеть от внешнего мира и не нуждаться в нем до такой степени, что никакого внешнего мира вообще не предусматривать. Подлинная независимость — это быть Целым, которое, будучи всем, что только есть, не имеет пределов.

 

Если нечто существует не для тебя, но имеет внутреннее, собственное значение, в чем это выражается? В том, что место того, для кого оно существует, по праву принадлежит ему, а не тебе.

Если ты согласился с тем, что нечто существует не для тебя, но имеет внутреннее, собственное значение, в чем это выразилось? В том, что ты освободил для него свое место.

 

«Я» рождается с вопросом: интересно, как это я выгляжу? Питают ли ко мне те, кто меня видят, уважение и признание? Тем самым оно сразу задает себя несамостоятельным явлением, призраком, отражением. «Я» рождается с ощущением зависимости от кого-то или чего-то.

 

«Я вижу себя со стороны». Странное выражение! Это невозможно, если тот, кто видит, и тот, кого видят — одно. Но если они — разные, то еще больше невозможно. Уж тогда следует говорить «кто-то видит меня» или «я вижу кого-то».

 

Фраза из любовного романа, что, дескать, «настоящая страсть требует самозабвения». Да все требует самозабвения! Без самозабвения (без возникновения целостности, которая есть отсутствие чего-либо и кого-либо) вообще ничего не произойдет. Даже шевеления пальца.

 

Когда ты помогаешь человеку, важно не то, что ты что-то для него делаешь, а то, что своей незакрытостью к нему, проявленной в помощи, ты упраздняешь отделенность, соединяешь двоих в одно. Если же ты ему помог и только — то есть так, что он не почувствовал, не пережил единства — в этом нет ничего такого, что делает помощь чем-то выдающимся. Проблема решена, но отделенность осталась, а это и есть единственная проблема, источник всех остальных. Помощь в традиционном смысле есть потакание эгоизму.

На самом деле, помогающий ближнему, так сказать, воздает хвалу Богу, утверждает Целое, то есть, собственно, совершает нечто иное, нежели просто акт помощи. Описание того, что здесь происходит, как помощь или поддержка кого-то кем-то есть до обидного внешнее описание.

 

Почему, когда хотят призвать кого-то к большей внимательности к ближним, говорят: «А то вот помрешь — и никто о тебе не вспомнит!»? Ведь когда внимаешь кому-то действительно ради него же — о себе вообще не думаешь.

Почему, когда хотят призвать к самостоятельности, говорят: «Хоть бы постыдился — такой большой, а все за мамкину юбку держишься!»? Ведь когда являешь собой самостоятельность — то понятия «стыдного» вообще не существует, поскольку стыдится тот, кто зависим от чужого мнения. Ведь жить впечатлением, производимым на других, и есть проявление несамостоятельности.

Очевидно, что в обоих случаях задевают за струнки, ведущие к тому, кто себялюбив или инфантилен. Поэтому, чтобы стимул оставался актуальным, себялюбивый/инфантильный должен оставаться тоже. Как тут стать другим?

В вышеприведенных наставлениях проявляет себя ничто иное, как типично насильственный, репрессивный способ влияния. Его смысл — вызвать страх, усилить чувство «я», которое, собственно, и повинно в возникновении проблем, которые таким способом пытаются решить.

 

Имеются более хитрые идеологии, которые, пытаясь сделать человека лучше, казалось бы, задействуют не страх или стыд, а нечто якобы более возвышенное, апеллируя к понятиям чести, достоинства, к важности «спастись», обрести смысл жизни и пр. Они не сулят наказания (по крайней мере, впрямую), но зато обещают благо, формируют ценности и жажду обладания ими. Они также безуспешны. Их тщетность связана с изначальной ошибкой. Ведь всякое так называемое изменение к лучшему — это в той или иной мере утихание и прекращение «я». А «я», к которому обращаются все эти идеологии, в прекращении себя участвовать не может. «Поступай таким-то образом и будешь человеком чести!» — подобные увещевания лишь сильнее загоняют в «я». «Делай вот так и у тебя будет то-то», — потакают они корыстолюбию.

Всякое так называемое изменение к лучшему — это утихание и прекращение разделенности. А целенаправленные действия, волевые акты, к которым все эти идеологии призывают, в качестве обязательного условия предусматривают разделение. Они требуют, чтобы ты понудил себя сделать что-то. А когда ты делаешь что-либо, преследую ту или иную цель, мир предстает расколотым. «Надо сделать это, и буду спасен», — где в такой логике место для того, что важно само по себе? Когда заставляешь себя: «А ну-ка, займись вот этим!» — то, знать, не видишь в этом занятии его прямого смысла, чужд ему, разделен с ним.

 

Допусти необходимость «я» всего лишь маленьким, ничтожным образом, скажем, как слуги высшего начала («я служу высшему началу» — все идеологии, допускающие наличие абсолюта, поощряют произнесение, продумывание, подразумевание этой и ей подобных формулировок), и результат всегда один: «я» вскорости раздувается и становится выше этого самого «высшего начала». Достаточно остаться чему-то крошечному, но — кроме абсолютного, и абсолютное разрушается, то есть разрушается восприятие его как абсолютного.

Понятие «слуги» создается из стремления к доходчивости. Однако, увы, не все можно и нужно приспосабливать под кого-либо или подо что-либо. «Мы всего лишь слуги», — сказал кто-то, пытаясь сделать более доходчивой идею ничтожности «я». Однако вскоре всегда появляется некто, кто говорит о себе «я — слуга» как о VIP-персоне, и тот, кто пустил понятие «слуги» в обиход, переворачивается в могиле, хотя его имя будет украшать знамена чрезвычайно умножившихся «слуг» на протяжении столетий.

 

Кто-то сказал: «Любовь — это спасение», — совершенно не имея в виду, что от любви можно что-то получить, что от нее есть внешняя польза; ничуть не подразумевая, что он о себе через любовь печется. Наоборот, он, казалось бы, имел в виду, что ничего, кроме любви, нет, что, оказавшись в ней, больше не живешь собой. Но он передал это так, что в один прекрасный миг его слова вызовут заинтересованность у того, кто живет собой. Тот, кого любовь отменяет, решит, что сможет от нее что-то получить. Он зацепится за слово «спасение» и будет через любовь решать собственные проблемы, сделает ее предметом корыстных устремлений, предметом, который не будет иметь с любовью ничего общего.

 

Подлинное творчество выражается в сплавлении творца с творением. Безукоризненная картина — это когда не кто-то что-то написал, а словно написалось само, само себя явило. Безупречный поступок — это когда делающий оказался единым целым со своим действием. Совершенное исполнение в музыке представляет собой неразделимость на музыканта и его инструмент. Ну, а когда кто-то делает что-то, то ни о безупречности, ни о подлинности, ни о безукоризненности, ни о совершенстве речи быть не может.

 

«Реальность открылась передо мной». Мы так говорим. Но что происходит на самом деле? Реальность — как целостность — не может открыться субъекту, сколь бы умен или прозорлив он ни был. Открывая реальность, «я» открывает ее лишь в той мере, в какой становится с ней одним, так, что исчезают всякие основания для выделения и первой, и второго.

 

Что значит оказаться внутри бесконечности? Пропасть. Где невозможно обнаружить предел, где невозможно обнаружить иное себе, там невозможно обнаружить и себя.

 

Никто не может сказать: «Я — свобода». Это касается в том числе и свободы — и она, будучи тем, что целостно, не может сказать: «Я — свобода».

 

То, что на языке религии называется поклонением, есть не что иное, как метод, производящий слияние субъекта с объектом.

Когда метод срабатывает, происходит нечто алхимическое — исчезновение поклоняющегося (он отдает себя тому, чему (кому) поклоняется), исчезновение того, чему (кому) поклоняются (как одной из сторон действа), исчезновение самого поклонения. Когда метод срабатывает, то обнаруживается, что здесь уже не кто-то поклоняется кому-то или чему-то, здесь уже не двое, а на их месте — одно, которое уже ничего не делает — оно просто есть.

Если же метод не срабатывает, то, даже если разбить о землю всю голову, следовать отсюда будет только один вывод: для тебя важнее ты, нежели то, пред чем ты преклонил колени.

 

Мужчина больше видит красоты именно в женщине, потому что женщину легче воспринять как нечто совершенно иное. А чем нечто «инаковее», тем легче воспринять его самим по себе (данное восприятие и есть восприятие красоты). В других же мужчинах мужчина видит самого себя (того, которому что-то нужно и чего-то не хватает) — ему, следовательно, труднее увидеть в них нечто самостоятельное, живущее само по себе, держащееся за счет себя. Чем «инопланетнее» что-то или кто-то, тем меньше его восприятие «засорено» воспринимающим. Тем больше это мир, живущий «сам для себя», внутренними целями, не знающий тебя, не подлаживающийся под тебя. И когда ты погружаешься в него (зрением, слухом и т. п.), от тебя ничего не остается.

 

Любящий обращает свою любовь не к кому-то отдельному, не к кому-то, не к отдельному. Он любит вовсе не того, наряду с кем есть и он (восприятие кого-то как существующего наравне с тобой есть не что иное, как выражение не-любви к нему), он любит — то есть утверждает неразделение ним — такое, что не имеет пределов. Ведь если что-то является для тебя определенным, ты уже разделен с ним.

 

Любящий видит в любимом совершенно иное, нежели отдельное существование. Собственно, примерно то же, в свою очередь, видит (вынужден видеть) и любимый в любящем. Не в том смысле, что он одновременно еще и любящий, как тому подобает быть в гармоничном союзе. Но даже просто как любимый он видит в любящем нечто необыкновенное.

В самом деле, хотя любящий, своей любовью, казалось бы, и устремлен к любимому, любимый, воспринимая любящего, никакой этой устремленности к себе не замечает. Он видит ни в чем не нуждающуюся полноту, воплощением которой стал любящий, зажив жизнью любимого ради нее самой. В глазах любимого любящий являет собой Целое, где два слиты в одно. Ведь когда любишь, тебя уже нет, на твоем месте есть любимый, ставший Целым благодаря тому, что ты уступил ему себя. И это уже Целое живет там, где был ты. Поэтому тот, кого любишь, видит в тебе не одного, живущего другим, а нечто единое в себе.

Любящий — это тот, кто впустил любимого на место себя. Поэтому любимый, глядя на любящего, смотрит на себя, живущего в нем, но видит его не как себя, не как себя в качестве отдельности, а как себя, расширившегося до беспредельности, как Целое. Ведь теперь он не ограничен другим, теперь он больше себя, который был, пока его не полюбили.

Поистине удивительно: в лице того, кто его любит, любимый сталкивается с завершенным, самостоятельным, пребывающим в себе бытием, которому остается только отдаться, доверившись полностью и навсегда.

 

Тому, кто допускает, что и Бог — есть, и он — есть (и, следовательно, имеет свои, отличные от божьих интересы, свою, отличную от его бытия жизнь), обречен общаться с Богом с позиций «ты — мне, я — тебе». Какая уж тут любовь, понимаемая как безусловное принятие!

Больше того: поскольку тому, кто отделен от Бога, ничего от Бога не достанется и достаться не может, верующий всегда будет в претензиях; и даже если он пообещает полное смирение до конца земной жизни, это пустое, потому что временное смирение есть смирение условное, то есть не смирение как таковое. Отложить свои амбиции до лучших времен, до заветного часа — здесь самоотречением и не пахнет.

 

Не-любовь с чьей-то стороны страшна тем, что он, стало быть, закрыт, с ним трудно почувствовать общность — читай, любовь. Любить — вот, что нужно. А быть любимым — постольку, поскольку любить самому. Кому важно именно то, чтобы любили его, тот блюдет свою отдельность — источник чувства одиночества.

То, что кто-то тебя любит, означает, что через открытость тебе он вовлекает тебя в Целое. Любовь к тебе это вовсе не поддержка тебя как обособленного существа, скорее наоборот, любя, как ни странно это звучит, тебя уничтожают.

 

То, что мы кого-то не любим, означает, что мы держим дистанцию между ним и собой. Тем самым мы не позволяем ему исчезнуть в нас. И он чувствует одиночество, которое есть невозможность любить (жить Целым).

От того, что целостно, например, от красоты заката, мы любви не ждем, нам достаточно его бытия. «Будь!» — просим мы. Нам важно, что красота есть. Нам не нужно, чтобы она нас любила. Она нас не любит, но, столкнувшись с ней, мы покойны и счастливы. Хотя, наверное, «счастье» — это довольно-таки сомнительный термин.

 

Кто делится хорошим настроением? Как ни странно, тот, кто просто его имеет, в нем находится. Если у тебя хорошее настроение, то ты уже им поделился. Здесь ноль действия, ноль заботы о своем ближнем в смысле надуманной нравственности.

 

Тому, кто не принимает себя, очень важно почувствовать принятие со стороны другого: это ему здорово поможет принять себя. И мы благодарны тем, кто встретил нас принятием.

Настолько о важном и глубоком здесь говорится и так близко к истине, что употребляемые слова и выражения приобретают важность и основательность. Я, ты, мы, помощь одного другому — почти освящены. Однако имеются обстоятельства, свидетельствующие, что все далеко не так.

Во-первых, принятие — это отсутствие противостоящего. То есть помогает человеку принять себя тот, кто самоликвидируется как «я». Кто убирает себя в качестве того, кому твое «несовершенство» причиняет вред (что и вызывает неприятие). Тот, кого нет. Если вздумать благодарить принявшего, он пожмет плечами: «Я ничего не делал. Вы что-то напутали».

Во-вторых, принять самого себя — значит прекратиться. Случилось принятие и я уже не проблема. Я умолк и вообще исчез. Нет смысла испускать в мир тревожные крики: «Я, я, я!» Нет конфликта — нет разделения, а вместе с ним и «я». Если принятие себя и есть прекращение себя как «я», то вряд ли прекращению «я» поможет другое «я».

Итак, в принятии одного другим нет ни одного, ни другого, ни принятия.

 

За что благодарят? Реальная благодарность возникает за то, что перед тобой явили пример чего-то хорошего самого по себе (безотносительно тому, что ты с этого приобрел) — открытости, доброты, честности. Можно было бы сказать, что мы благодарим человека за то, что он оказался выше ограничений эгоизма, проявил душевную открытость, сопричастность. Но это было бы довольно неточно. «Я» не может оказаться выше ограничений эгоизма — своих ограничений. Так что это не кто-то проявил сопричастность. Это произошло преодоление обособленного бытия. Это показалось Целое.

Если я благодарю человека, который мне чем-то бескорыстно помог, то, как это ни странно, о том, что я приобрел посредством его поступка, я в этот момент не помню. Маленький ребенок, которому подарили игрушку, занят только ею, поэтому взрослые вынуждены напомнить ему: «Скажи спасибо». Обратить свой взор от себя и от своих приобретений к другому, чтобы поблагодарить его — это уже шаг за пределы корыстолюбия. Разумеется, речь идет об искреннем порыве. В такой благодарности благодетель воспринимается мной безотносительно тому, что он для меня сделал — как взятый сам по себе. В момент благодарности (как и в поклонении, любви) благодарящий о себе не помнит. Ему нет до себя дела.

Итак, когда я благодарю, то в этом проявляюсь уже не я и вообще не «я». Далее, благодарность есть как бы приветствие того факта, что через бескорыстное деяние кончилось другое «я».

«Один помог другому, и тот его за это поблагодарил». Что же произошло на самом деле? Были двое, затем исчезновение одного закономерно вызвало исчезновение другого. Были двое, но оба исчезли в едином.

 

Подлинная благодарность (человеку, Богу, кому и чему угодно) только начинается как благодарность за оказанную тебе услугу, но заканчивается всегда благодарностью за то, что тот (или то), кого (или что) ты благодаришь, просто есть.

Бескорыстно оказанное содействие — это всего лишь повод обнаружить неограниченность, неограничиваемость оказавшего его лица, признать за ним право, потенциал занимать не какую-то часть мира, но весь, целый мир. Проявленная по отношению к тебе доброта, если ты и сам не окончательно зачерствел в своем эгоизме, позволяет увидеть в проявившем ее не столько ценность-для-тебя, сколько ценность-в-себе. Ведь через бескорыстие заявляют о себе законченность и полнота, красота и свобода. То, что не помогает, зато отменяет сразу весь мир, где кто-то в чем-то нуждался. То, что не исцеляет, зато прекращает тебя как персонажа в твоем сознании, обнаруживает твою иллюзорность.

«Спасибо, что дал мне…», — это не до конца выраженное «спасибо». «Спасибо, что я могу отдать тебе себя», — вот теперь «спасибо» действительно прозвучало.

 

«Я» есть только в отрицательных состояниях, опытах (которые, собственно, и не есть опыты, а формы отчуждения, разделения, разрыва в бытии). В согласии, покое, любви и т. д. «я» нет, поскольку они не разделяются на состояние и того, кто в этом состоянии находится. Поэтому нет удовлетворенного «я», спокойного «я» и т. д.

 

Ты всегда будешь находить мир несовершенным, но ведь он таков, поскольку, в частности, есть ты. Само наличие разделения на видимое и видящего — это уже несовершенство. Если есть двое, значит, налицо рассогласованность, если не сказать — конфликт.

Собственно, то, что называется «принятием», есть не что иное, как убирание субъекта. И тогда то, что было всего лишь объектом, превращается в Целое.

 

Принять другого, значит, разглядеть в нем самоценное бытие. Увидеть его не применительно к себе, а применительно к нему самому, и оказаться в мире, который имеет самостоятельное значение. А ведь обладать самостоятельным значением не может нечто ограниченное, нечто с изъяном. Обладающее самостоятельным значением — это мир без конца и без края. В общем, принятый — это не просто тот, рядом с которым можно заниматься своими делами, жить своей жизнью, а тот, кто обнаруживает себя как Целое, все, что есть, то, что одно и есть.

Если нечто тебе никоим образом не мешает — у тебя нет оснований считать это чем-то несовершенным, ущербным. А если считаешь, ты, следовательно, воспринимаешь это как ту или иную угрозу, осознанно или бессознательно. Невозможно, чтобы нечто не воспринималось тобой как опасность, при этом воспринимаясь как несовершенство. Невозможно, чтобы не было тебя и было несовершенное, ибо когда нет тебя — субъекта, тогда то, что есть — не объект. Тогда то, что есть — целостность, то есть совершенство.

Чтобы принять, нужно воспринять другого, каков он есть сам по себе, встретить его как завершенное Целое.

Принять — простить вред. А прощение не может быть предпринято для себя, прощение — это всегда ради другого. Либо «вредитель» становится всем, становится тобой, либо ты его по-прежнему не принимаешь.

 

Как только человек, который, мучившись от отсутствия любви со стороны окружающих, сталкивается-таки с проявлением любви, происходит нечто неожиданное: для него на первом (единственном!) месте оказывается тот, кто выказал по отношению к нему «любовь», а не он сам. Как только кого-то начинают как будто любить, ему уже не до себя, он себе уже безразличен, хотя сам же только что буквально терзался желанием быть кем-нибудь обласканным.

Желание любви к себе есть ложный, обусловленный разделенностью способ ее преодоления. Человек хочет, чтобы обласкали, окружили вниманием ЕГО, но, поскольку он сохраняется, сохраняется и разделенность. Тот, кто хочет любви к себе, по-прежнему намерен, пусть безотчетно, быть разделенным. Будучи проявлением разделенности, вместе с ее исчезновением желание любви к себе исчезнет тоже.

«Любовь», получается, есть явление непротивопоставленности, открытости, то есть Целого. А Целое никому не внимает, потому что не является другим по отношению к кому бы то ни было. Поэтому разделенный, который только что жаждал внимания к себе, уже в первую секунду своей встречи с Целым признает свою ошибку весьма радикальным образом: он исчезает, словно его никогда и не было.

 

Верующие говорят по поводу своего неординарного поведения: «Это через меня действовал Бог», — подразумевая, что имевшее место не дало им основания выделиться в качестве действующих лиц.

Имевшее место не дало им такого основания, потому что не содержало основания для выделения действующих лиц вообще. Это не кто-то делал что-то, это проявилась целостность. И Бог, следовательно, есть сама эта целостность, а не действующее лицо. Никому — даже Богу — не выделиться в качестве «я», когда нет разрыва между производящим и производящимся.

 

Конечное — бесконечно, вот что говорится, когда произносятся слова: «Я целостен». Провести границы, а потом заявить о безграничности того, что находится внутри этих границ. Найдется ли что-то более нелепое?

 

Я есть, поскольку есть иное мне. Допустим, между мной и иным мне исчезла разделительная черта. Останусь ли я, если нет больше иного мне? Если я — везде, значит, я — нигде. Если все стало моим, то это пришла моя смерть. Никому не обнаружить себя во всем. Все не может быть чьим-то. Только что-то — пусть очень, очень большое, — но не все.

 

Улыбается. Спокоен и чист. Диагноз: не занят собой. А если занят? О, можно даже не вглядываться в его лицо. Там обязательно будут беспокойство, озабоченность, напряжение.

 

Чему радуется тот, которого похвалили? «Я принят, я не изолирован. Как же мне хорошо!» И вместе с этим «Как же мне хорошо!» изоляция немедленно возвращается. Чтобы обрадоваться за себя, необходимо отгородиться, утвердить, подчеркнуть отдельность.

Нет ничего мимолетнее достижений «я». Те проблемы, которые «я» пытается решить, не имеют ничего общего с главной проблемой, с главной причиной страдания. Поэтому даже если проблемы решаются, облегчение оказывается мнимым, преходящим. Соответственно, удел радости по поводу успешного решения проблем ровным счетом таков же — мимолетность.

За себя можно только беспокоиться. Чтобы обрадоваться за себя, необходимо себя, то есть «я», представлять, ощущать, чувствовать. А что такое «я»? Производное от беспокойства, тревоги, хлопот. Выходит, чтобы обрадоваться за себя, нужно почувствовать беспокойство и тревогу. Но это уже не радость. Радость тут же пропадает.

В минуты личного успеха эгоист лишь сильнее чувствует «я» — еще более напряжен, еще более тревожен. Он может деланно улыбаться и сыпать остротами — а внутри ему не до шуток и веселья. Он с трудом ждет конца вечеринки, он очень скоро теряет даже деланную улыбку. Еще бы — ведь теперь он стал еще ценнее, а за более ценное — больше беспокойства. Чем больше твоя ценность, тем больше ты выделяешь себя — тем больше разделенность.

 

Наличие собственных интересов и забот невозможно в присутствии Целого или Бога. Иными словами, имеющий свои интересы и заботы есть безбожник. Любопытно, что этот безбожник убежден, что одно другому не мешает — что, да, у него есть свои интересы, но и Бог — тот присутствует тоже. При этом он воспринимает Бога как инстанцию, у которой можно просить и которая, откликаясь на просьбы, удовлетворяет их. И вот он просит. А откликов нет. Их отсутствие создает какой-никакой, но шанс начать с начала и воспринять Бога как-то иначе, нежели в качестве того, к кому можно обращаться с просьбами и делами.

Однако тут как тут появляются умники-теологи, которые начинают утверждать, что поддержка есть, только на более незаметном уровне, и, дескать, иногда вы просите у Бога то, что вам и не нужно, поэтому он, зная все заранее, и не выполняет каждое из ваших желаний, но, тем не менее, вас «ведет»; и, мол, господа, не наглейте в своих просьбах, не частите прибегать к его посредству, он же все-таки Бог, он великий, он абсолют, которого мы почитаем и которому поклоняемся (не договаривая, что абсолют нельзя не только нагло использовать как средство, но и вообще использовать как средство; не договаривая, что в так называемых почитании и поклонении происходит высвобождение места для встречи Бога с самим собой, что Бог, который кого-то бы «вел», был бы всего лишь одним из фрагментов разделенности).

 

Полагающим его в качестве субъекта либо объекта следует учитывать, что Целое — это такой субъект, который есть одно со своим объектом. И это такой объект, который есть одно со своим субъектом.

 

Важное само по себе не то чтобы нельзя тревожить, как-то отвлекать, вмешиваться в его бытие. Ты просто не сможешь этого сделать. Невозможно обнаружить что-либо как важное само по себе и при этом остаться.

Ты шел за какой-то надобностью, вошел в один, второй, третий дом, спрашивал, но требующегося там не было, открыл дверь четвертого дома, а там — важное само по себе…

И нет уже никаких дверей, домов, надобности и того, кто за ней шел.

 

Когда любишь кого-то, то есть видишь в нем Целое, то смотришь мимо него, взятого как «я» (которое всегда есть нечто ограниченное). Любви к «я» (о которой каждое «я» так мечтает) не существует. Любящий всегда смотрит мимо, тем самым как бы провоцируя, приглашая взглянуть туда же, увидеть то, чем он захвачен, пленен и в чем он безвозвратно затерялся.

Никто никогда не полюбит часть. Любящий всегда обращен к чему-то большему, нежели любимый, выступающий как часть общности, образуемой им и тем, кто любит. Таким образом, для любимого любящий выступает тем, кто не знает ни его, ни себя; и принять его любовь, значит, самому исчезнуть в целостности.

 

Если бы, любя, любили кого-то, то любовь была бы заурядным потаканием корыстолюбию. Принимая такую любовь, никто бы не исчезал, не растворялся, не трансформировался. На самом деле, нет никого более опасного, чем любящий тебя. Казалось бы, во имя любви он готов пожертвовать собой. И это правда, но не вся. Ведь, жертвуя собой, он жертвует одновременно всеми другими «я».

 

«Когда я встретил свою половинку, я просто обнял ее и, хотя со стороны я смотрелся обнимающим ее, в тот же момент я растворился в ней без остатка».

В половинке не растворяются. Ты растворился в единстве, образованном тобой и ею.

 

Как только открывается присутствие беспредельного, вдруг обнаруживается, что только оно и есть, а бытие конечного и определенного оказывается не чем иным, как фикцией, миражом, сном.

При обнаружении беспредельного оказывается, что оно — все, что есть, потому что у него нет ни конца, ни края. А когда есть то, что не имеет ни конца, ни края, как может быть что-то еще?

 

«А что, если предположить: Бог — это вовсе не мужчина, это женщина. В этом случае многое встает на свои места, многие противоречия разрешаются».

Хорошо. Но можно ли признать прорывом к истинному пониманию абсолюта предположение о том, что он — это не та половинка, коей его считали ранее, а половинка другая?

 

Один человек, прознав о чем не надо, вздумал внушать себе: «Я не есть это ограниченное существование и обособленное бытие. Я не есть этот конкретный имярек с его корыстными заботами. Я не есть тот, кто прейдет, превратившись в прах». Ну и так далее.

Как видится, неудача его опытов связана со следующим моментом — вне контекста ограниченного и обособленного существования говорить о «я» не приходится. Чтобы перестать быть конкретным имяреком, железным образом требуется перестать быть «я».

 

В одном журнале он прочитал (или ему доверительно шепнул об этом, ну, скажем, лечащий врач) следующее: «Не стоит опираться на то, что тебе советуют другие. И не нужно зависеть от мнения окружающих».

«Хорошая идея!» — подумал он. Хорошая ли? И понял ли он что-либо благодаря полученному сообщению? Что он обнаружил, восприняв совет не слушаться советов, как не свою склонность опираться на авторитеты? Возможно ли, вбросив извне в чью-то голову мысль о необходимости закрыться от вбросов извне, вызвать в обладателе этой головы понимание этой необходимости?

«Ну, скажи же, друг, как мне перестать зависеть от чужих оценок!?» Только открыв рот, чтобы ответить, «друг» уже неправ. Он уже собрался врать. Врать тому, кто считает его своим другом.

 

Как обнаруживается собственный, внутренний смысл чего-то? Так, что ты пускаешь его на свое место, на место видящего, чувствующего, переживающего. Воспринимая его так, словно это оно само себя воспринимает. Позволяя свершиться такому, что это не ты воспринимаешь его, а что на месте воспринимающего и воспринимаемого — одно.

И то, что обнаружилось как имеющее внутренний смысл, вдруг оказывается всем, что есть. И обратного хода уже нет. Почему? Потому что самой возможностью занимать и место воспринимающего, и место воспринимаемого оно обнаруживает себя как Целое. Тем, наряду с чем быть не получится.

 

Можно потерять интерес к сколь угодно большому, перестать держать его в фокусе внимания, отдавать ему свое время, тратить на него силы, двигаться с ним в попутном направлении, находясь в сцепке; можно оставить его позади или внизу, либо, скажем, разотождествиться с ним. Со сколь угодно большим. Если выяснилось, открылось, что оно имеет свои пределы, если эти пределы стали видны. Тогда даже не надо прикладывать особых усилий — никаких усилий! — чтобы оно начало уплывать вдаль, отодвигаться в сторону, все стремительнее покидая поля зрения, таять со такой скоростью, словно ему неловко, словно оно так извиняется за то, что в свое время залезло в кадр и маячило там до приличия долго.

И наоборот. Можно оказаться буквально прикованным к совсем малому, крошечному, но малому и крошечному, конечно, на взгляд совершенно случайно прохожего, постороннего и глуповатого, забредшего туда, где нечего ему делать (коим мгновение назад мог быть и ты сам). Если это малое воспринялось как целый, полный мир, а у целого мира нет ни конца, ни края.

 

Внимательные люди подметили: как только похвастаешься, например, что, дескать, ничего не боюсь, то жизнь сразу же посылает испытание и оказывается, что твое заявление в лучшем случае не вполне соответствует действительности.

На самом деле, ни жизнь, ни судьба, ни Господь Бог ничего такого не посылают и здесь ни при чем. Просто как только кто-то заявляет «я — сильный», или «я умею веселиться», или «я никогда не пьянею» и т. п., он фиксирует себя, «я», как нечто, отдельное от качества — силы, умения пить и т. д. Чтобы сказать «я — сильный», волей-неволей требуется развести себя и силу в разные стороны. Сказать «я — сильный», значит, противопоставить себя и силу, продемонстрировав разделенность. А в разделенности есть только слабость и слабый.

Вот, по-видимому, чем плохо хвастовство.

И потому глупо плевать через левое плечо после того, как ты вдруг высказал вслух или про себя то, что ты, например, как ни странно, не чувствуешь страха перед неким испытанием: причина, почему этот страх может вернуться, заключена не во внешних силах, а в том, что произведена сама эта констатация.

 

Чтобы обрадоваться ощущению свободы, нужно обязательно быть отдельным, иным по отношению к ней. Радующийся свободе, чтобы быть возможным, что-то от нее получал бы — получал бы как иной, чуждый ей, то есть несвободный. Однако несвободному от свободы ничего получить нельзя. Свобода не принадлежит никому, кроме самой себя. Можно сказать так: если ты обрадовался свободе, значит, ты обрадовался чему-то другому.

 

Возможно ли наблюдение: «О! А я-то — не боюсь!» — когда действительно нет страха? Возможен ли «тот, кто не боится»?

Фиксация себя, в данном случае, связана именно со страхом. Прекращение страха — это не смена того, кто боялся, на того, кто не боится. Это прекращение отделенного «я». Иными словами, это замена того, кто боялся, на целостность. И эта целостность о боящемся, который был прежде, ничего не знает — они незнакомы. Если бы целостность знала, что было до нее, ей пришлось бы выделить, локализовать себя, то есть стать фрагментом. Кроме того, целостность такова, что если она появляется, то оказывается, что она была всегда — прежде нее ничего не было.

В тот самый момент, когда пришло бесстрашие, от страха уже не было и следа. Говорят: «Он не знает страха». Мало того, что не знает. Никакого «его» и нет.

Если же все-таки имеет место констатация: «О, а я-то не боюсь!» — это не что иное, как возрождение труса, того, кто лишь желает не бояться.

Когда мы придумываем изменившегося и приписываем ему слова: «Я теперь не боюсь. Я бесстрашен», — в нас, создающих столь фальшивый образ, говорит трус, желающий быть храбрецом (как будто храбростью можно владеть, как будто это предикат субъекта, а не целостность).

 

«Смотри-ка, а мне-то сейчас — хорошо!» — так может подумать только прежний, тот, кому плохо. Ведь того, кому хорошо, нет. «Хорошо» не разделяется на состояние и состоящего в нем.

Поэтому в тот самый момент, когда констатируется, что «мне хорошо», сразу становится плохо. Таковы все наблюдения подобного рода.

 

«Знаете, я стал совсем другим человеком». Так говорит только тот, кто остался прежним. Изменившемуся нет дела до того, что он изменился. Новый есть по отношению к прежнему, но раз прежнего нет, то нет и нового. «Я изменился!» — убеждает мужчина женщину через некоторое время после того, как показал себя свиньей, и, понятное дело, именно из-за этих слов она ему не верит.

«Я одолел свои недостатки», — после изменения эти слова произнести просто некому, так как одолеть недостатки — значит прекратить разделенность.

Выделение «я» в подобных речах производится именно прежним, тем, который с недостатками, «я» — это неизбежно о прежнем. Я, то есть тот, кто был, кого вы знали, стал другим. Иными словами, я остался, просто, видимо, побрился и помылся.

 

Всякое изменение можно считать свершившимся лишь тогда, когда исчезли сравнения с прошлым, воспоминания о нем и связанные с ними эмоции. Когда ты стал равнодушен к тому, каким был. Кстати, если ты равнодушен, то где здесь ты? А если правомерен вопрос: «Где же здесь ты?» — значит, изменение действительно произошло.

 

Вот кто-то, прежде бывший трусом, стал, однако, смелым. Бывает такое или нет — вопрос, в данном случае, второй. Сейчас внимания заслуживает несколько иное обстоятельство. А именно: смелый, которым стал трус, трусом никогда не был.

Еще раз. Вот трус стал смелым. И, казалось бы, вполне можно указать на смелого и сказать — вот он когда-то был трусом. Но это будет неправдой. Смелый никогда не был трусом. Когда я смел — я тот, кто был смелым всегда. Смелость — это по определению то, чему неведома трусость. Смелость есть отсутствие трусости. Всякое отсутствие.

Сходным образом тот, кто прозревает гармонию, прозревает ее не только как-то, что есть нынче и — видимо — будет впредь, но и как-то, что было всегда. И это — невзирая на полное передряг и горестей прошлое.

Целое не может быть тем, что прежде было другим (не Целым), или тем, чего прежде не было. Соответственно, все, что не предполагает иного, не знает своих границ и зиждется на самом себе, и есть Целое.

 

«У меня был контакт с истиной, а теперь он — какая досада — прошел».

Контакт с истиной не прошел. Просто на арене сейчас тот, кого и не было во время этого контакта.

Констатирующий, что контакт с истиной утрачен, и есть тот, кто стал тому виной. И именно он начинает переживать из-за того, что контакт утрачен. Именно он жалеет об этом, именно он недоволен.

Вот такая странная штука: тот, кто и не переживал ничего чудесного, больше всего сокрушается, что чудесное ушло. Хотя не оно ушло — он пришел. И не он потерял переживание. Ведь и не было никакого переживающего, отдельного от переживаемого.

 

Желать того, что целостно, невозможно. Желать что-либо, значит, намереваться получить от него что-то для себя. Однако целостное — это то, что важно само по себе. Поэтому желать его можно лишь в том случае, если видишь в нем то, чем оно не является.

Увы, но исключен и такой вариант, что, пускай мы не вправе рассчитывать что-то получить от того, что целостно, пускай мы должны относиться к нему только как к важному самому по себе, но вот само это целостное, вероятно, в силу любви своей или еще по какой причине, может взять, да и одарить нас чем-то.

То, что целостно, объемлет собой все, представляет собой все, бесконечность. А кого одаривать бесконечности?

 

Желающий, скажем, цельности или любви предусматривает, что когда цельность или любовь появятся, то наряду с ними останется и он.

А как же? Ведь, желая, он представляет, как в один прекрасный момент осуществления желания насладится долгожданным приобретением. Однако цельность, любовь и т. п. таковы, что никому не достаются, поскольку не есть объекты или состояния. Нечто завершенное существует ни для кого и ни для чего. Когда оно есть — никого и ничего больше нет. Если нечто не объект — ни одному субъекту не заполучить его.

 

Вопреки привычному восприятию желающий, например, свободы — это воин из стана ее противников. Желающий подобного свободе — это скорее тот, кто от него далек, нежели тот, кто ему близок. Он ему (подобному свободе) чужак, а не родственник, пусть даже дальний.

Вот кто-то хочет избавиться от одиночества. Но почему он одинок? Потому что, допустим, он не доверяет людям. Иначе говоря, он не готов быть не одиноким. Он противится тому, чтобы быть не одиноким. Выходит, желающий покончить с одиночеством, и тот, кто его производит, — одно лицо. И это лицо желает покончить с одиночеством ровно до тех пор, пока его производит. В общем, помеха тому, чтоб одиночество прекратилось — не кто иной, как желающий этого.

Наличие желания означает, всего-навсего, что у этого человека ЗАКОНОМЕРНО нет того, чего у него нет. Точнее сказать, желаемым всегда становится вообще не относящееся к категории того, чем можно обладать, будучи разным с ним (как, например, не может обладать не-одиночеством не доверяющий другим). Пока есть желающий, желаемого нет. И наоборот — чтобы появилось желаемое, желающий должен прекратиться.

 

Если кто-то желает от чего-то избавиться или что-то приобрести, значит, и в первом, и во втором случаях его интересует лишь какая-то внешняя сторона этого.

Ты хочешь покоя? Значит, тебя заинтересовал не сам покой, а какое-то его внешнее (случайное) проявление. Сам покой имеет внутреннюю ценность. Иными словами, это не собственность, которой можно владеть. Сам покой может быть интересен только самому себе. Но покою незачем хотеть себя.

Ты желаешь быть лидером? Но если ты знаешь, что такое быть лидером не с точки зрения внешних проявлений, а по существу, — ты уже лидер. Зачем же желать?

 

Мелкая душонка, ты спрашиваешь, что нужно, чтобы заполучить мир и гармонию? Но мир и гармония мелким душонкам не достаются. Что до великих душ, то таковые невозможны. Ибо великая душа не может не быть едина со своими сокровищами, а раз так — ее не выделить.

 

Когда к тому, кто хочет, ну, допустим, благополучия, оно, наконец-то, придет? Лишь тогда, когда ему станет все равно, благополучен он или нет. Не в том, правда, плане, что он махнет на благополучие рукой как на несбыточную мечту, а когда перестанет жить этим желанием, когда благополучие перестанет быть значимой ценностью, жизненным ориентиром. До тех пор, пока кто-то мог бы ему — благополучию — порадоваться, между ними — пропасть. Можно выразиться чуть иначе: да, однажды благополучие, вполне возможно, станет характеристикой твоей жизни, однако когда это случится, ты уже не будешь испускать по этому поводу радостные вопли, а воспримешь его как должное, либо как данность, либо вообще никак не воспримешь.

Таковы, для поверхностного взгляда, парадоксы бытия. И все-таки, что это значит — то, что благополучие появляется лишь тогда, когда уже все равно: если оно или нет? А вот что: благополучие есть фикция, ложная идея. Дело вообще не в том, благополучен ты или нет. Вообще не в этом дело.

И таково все, что желается. Все, чего хотят — пустое. Абсолютно все.

 

Вот человек, который с помощью головы и мысли пытался решить некую психологическую или экзистенциальную, духовную проблему. И однажды он ее решил. Только иначе — не головой и не мыслью. Он, другими словами, вышел на уровень, где проблемы действительно решаются, при этом голова, мысли оказываются невостребованными. Что произойдет, если по решении проблемы, он скажет, вслух или про себя: «Проблемы подобного рода решаются иначе — не головой, как я думал раньше, не мыслью»? Он сразу откатится назад, на прежний уровень. Вернется к себя, который «думал раньше». Пройденное должно оставаться позади.

 

Для того чтобы зафиксировать, что у тебя есть проблема (что ты от чего-то страдаешь), ты должен представить дело таким образом, что ты — отдельно, и то, что заставляет страдать, — отдельно. Только чтобы назвать проблему проблемой, нужно, чтобы она предстала чем-то внешним по отношению к тебе. Что ж, понятно, почему от проблем так сложно, а вернее, невозможно избавиться — в тех случаях, когда к их появлению причастен ты сам.

 

Недостатки, пороки, психологические комплексы и проблемы, то в нас, что, как мы считаем, нам вредит — все это появляется вследствие сбоя, когда разрушается некая целостность. Порок есть следствие разделения, сама разделенность — вот порок номер один. Таким образом, борьба с пороком (попытки воевать с ним, противостоять ему, отрицать его, дистанцироваться от него, отталкивать его от себя, возводить от него стену и выдавливать его прочь) и с любым врагом вообще — это стремление разделиться с разделенностью, то есть вопиющая нелепость.

Она же проявляется и в стремлении к достоинствам и благам. Чем сильнее к ним рвешься, стремишься, чем больше жаждешь их — тем выпуклей делаешь границу между ними и собой. Чем больше ты хочешь чего-то, тем более вы с ним разное. Чем сильнее желаешь чего-либо, тем красноречивее подтверждаешь, что этого не достоин.

 

Быть действительно добрым — значит не замечать (не выделять) зло. Не в том смысле, что закрывать в него глаза, нет, смотреть, ни от чего не отворачиваясь, но зла не видеть.

Борьба со злом безуспешна по определению, ведь тот, кто с ним борется, появился вместе со злом и является его частью. Как он может от зла избавиться, если прекращение последнего предполагает прекращение и его самого?

Уязвленный той или иной проблемой, страдающий от нее, является не чем-то самостоятельным по отношению этой к проблеме, а е частью. С решением проблемы уйдет и он.

 

Быть добрым можно только в одном случае: если ты и добро составляете одно. Но если для тебя существует зло, если ты о нем знаешь, то ты уже не равен добру, потому что в тебе имеется не только оно. Таким образом, если для тебя существует зло, ты — недобрый. Выражаясь иначе, быть добрым можно только в одном случае: признавая добро как бесконечность. Но если для тебя существует зло, добро для тебя имеет пределы. А, стало быть, ты — недобрый.

 

Только ограниченное может подвергнуться влиянию того, что ограничено. Отозваться на что-то ущербное может только кто-то ущербный. Относительное существует лишь с относительной точки зрения. Соответственно, и противостоит пороку тот, кто порочен сам. Неудивительно, что от такого противостояния мало толку.

 

Противостоящий пороку выводим из него, им обусловлен. В этом смысле, он заинтересован в пороке, нуждается в нем. С виду противник, он работает его помощником. Убери порок, и противостоящий ему окажется в шатком положении. Его несамостоятельность, его подчиненное положение проявляется в том, что он не несет в себе альтернативы — того, что не оставит пороку места.

 

Противостоящий пороку представляет собой фрагмент. Ведь помимо него есть еще порок, то, чему он противостоит. Противостоящий пороку проводит четкую границу. Тем самым, являя себя в качестве ограниченного.

Если противостоять, отделяться — значит демонстрировать ограниченность, то в не-отделении, открытости, напротив, проявляется целостное, безграничное. А безграничное нельзя испортить, совратить или заразить болезнью — во-первых, в силу того, что кроме него ничего и нет.

 

Как только есть неотделение — зла уже нет. Открытость есть дополнение ущербного (злого, вредного, корыстного), в силу которого оно перестает быть таковым, а лучше сказать — открытость представляет собой вовлечение в единое, цельное и полное существование. Открытость лишает границ — а быть злым, вредным, закрытым и корыстолюбивым можно только будучи заключенным в границы.

 

Неотделение не есть неотделение от отделенного. Неотделение есть неотделение от неотделенного (от Целого). Непротивостояние недостатку есть, таким образом, непротивостояние не ему, а Целому, совершенству. Если нет противостояния (и противостоящего) недостатку, то нет и никакого недостатка.

Можно было бы сказать, что не-противостояние, открытость пороку (чему-то нехорошему, ущербному, опасному) приводит к его самоустранению, превозмогает его, однако дело обстоит отнюдь не так, что сначала — открытость по отношению к ущербному и вредному, а после — его преодоление. В первую же секунду открытость уже не встречает никаких недостатков и ущербностей, едва только имеет место открытость — их уже нет. В известном смысле, открытость всегда встречает саму себя.

Действительно, «открытость недостатку» и, тем более, «открытость злу» — это весьма сомнительные выражения. Ведь речь идет об открытости псевдо-недостатку и псевдо-злу, об открытости злу, уже от зла излеченному, и недостатку, переставшему быть таковым. Впрочем, подобные трактовки также небезгрешны, поскольку открытость — это все-таки не политика по отношению к чему-то, а неразделимость с ним; открытость ни в коем случае не есть открытость чему-либо. В этом смысле и разговор о направленности открытости сугубо на открытость же как движение, казалось бы, в сторону большей корректности, представляет собой, опять же, неправомерное разделение надвое того, что едино, одно.

 

Противостоящий пороку заявит, что он стал противостоять после того, как увидел, насколько он ужасен. На самом деле, когда не было отношений противостояния, не было и никакого порока.

Порок есть постольку, поскольку есть противостояние, разделение. Непреодолимость порока связана с тем, что дело вовсе не в нем.

Сходным образом, дело вовсе не в том, чтобы достичь достоинств и идеалов: чем сильнее стремление к ним, тем больше фрагментация, которая и есть единственная проблема. Потому-то они (идеалы, достоинства) всегда недостижимы.

 

«Как можно не противостоять злу?» Спрашивающий так предполагает за злом внутреннее, самостоятельное существование, своего рода цельность. Но разве может нечто самостоятельное быть злом? И если зло все же есть нечто не-цельное, тогда открытость ему, готовность его принять и ему отдаться, слияние с ним станут обнаружением его несостоятельности.

Не-противостояние никогда не будет не-противостоянием злу. Быть цельным можно только с тем, что цельно. В неразделении с чем-то разделенным происходит вот что: разделенное куда-то девается и неразделение становится неразделением с неразделенным.

 

Принять зло — значит предложить ему быть добрым (открытым, единым, не делящим на свое и чужое). Естественно, зло этого не выдержит — ликвидируется. Соединиться с чем-то ограниченным — значит лишить его границ. Естественно, это его погубит. Разделенное живет лишь в разделенности как среде. Речь о том, что именно в этой среде оно воспринимается как реальное.

Вот почему, когда происходит то, что называют «принятием своих недостатков», они (недостатки) уходят. Вот почему доброе отношение к злодею (его приятие) производит трансформацию.

 

Некто, когда выступал перед публикой, всегда краснел. И очень переживал из-за этого…

В этом месте рассказ следует прервать. Ибо сказанное содержит путаницу. А если неточность вкралась уже в самое начало повествования, что ждать дальше? Вместо «он краснел и переживал из-за этого», следовало бы сказать «он переживал, что покраснеет, и из-за этого краснел». Да, однажды он и впрямь вдруг раскраснелся. Но это был частный случай. А правилом краснение стало только после того, как стал переживать, бояться, что покраснеет.

Проблема обострялась по мере того, как ее свидетель, ее критик и оппонент становился все более и более влиятельной фигурой. И уже из этого видно, что кому-кому, а ему решить ее уж точно не под силу.

Предположим, что однажды краснеющий некто вдруг выказал полное равнодушие к тому, краснеет он или нет. Что же обнаружится в ближайшее время? То, что свойство краснеть присуще ему отнюдь не в большей мере, чем подавляющему большинству окружающих. Кому все равно, покраснеет он или нет, тог покраснение не берет.

Чем меньше внимания обращается на проблему, тем меньше она — проблема. Лишенная своего свидетеля, проблема оказывается тем, чего тоже нет. Она возможна только как часть пары. Если ты ее зафиксировал — ты ей подыграл.

 

«Ой, как вы изменились!» Недоуменное пожатие плеч как единственно возможный ответ. Раньше был один, теперь стал другой, который не выделяет себя по отношению к тому, кто был раньше.

«Ах, вы такой спокойный!» О ком идет речь? Может, привиделось? Ты затрудняешься с ответами на вопросы о тебе в тех случаях, когда тебя нет.

 

Красота есть, когда нет разделения. А что есть, когда разделение (в частности, субъект-объектные отношения) есть? Уродство, безобразие.

Встреча с красотой вызывает самозабвение. До красоты ты был, но вот она проявилась и заняла собой все. Где ты? Ау? Если есть красота, то помимо нее ничего и никого нет.

В свою очередь, помимо безобразного, рядом с ним всегда кто-то отыщется. И не просто отыщется — сразу бросится в глаза. Некто, скривившийся от отвращения и говорящий: «Фу, какая гадость!»

 

Когда есть красота, то она есть все, что есть. В свою очередь, уродливого нет без того, кто констатирует наличие уродства. Разделенность — вот условие существования безобразного и уродливого.

 

Беспристрастное определение чего-то как уродливого невозможно. Беспристрастное — то есть несводимое к кому бы то ни было. Беспристрастное — то есть когда меня нет, а это как бы само уродливое проявляет себя таковым.

Иными словами, если бы было только уродливое и больше ничего, то оно не было бы уродливым. Ведь если бы было только уродливое, то была бы целостность. Уродливое невозможно без меня, своего зрителя — и хотя было бы неверно утверждать, что это я делаю его уродливым, все же в этом неприглядном деле я каким-то образом замешан (все, что есть наряду со мной — неполное, ущербное). Когда говорят, что замечающий плохое плох сам, то имеется в виду, что плохое и тот, кто его видит, — две стороны одной медали: разделения. Уродлива прежде всего сама разделенность.

Так, страх собственной смерти или беспомощности отталкивает от картин увядания. Убери его (то есть убери смертное эго, убери разделение) — и в них будет столько же прелести, сколько и в цветении.

 

Говорят: «Это красиво, а это — уродливо». Но стоит сделать «уродливое» неопасным для тех, кто его так называет, как они тотчас воскликнут: «Ой, как красиво!».

С исчезновением субъекта (не столько с его физической ликвидацией, сколько с его добровольным отказом выступать в роли свидетеля-оценщика) объект остается как данность. Без субъекта он есть как взятый сам по себе. А то, что есть само по себе, является своим собственным эталоном. Совершенством.

 

«Да, это замечательный человек, я восхищаюсь им, но то, как он стрижется…»

Видимо, это довольно осторожное восхищение, по крайней мере, не приводящее к самозабвению. В противном случае, восхищение человеком проявлялось бы в позволении ему быть единственным из того, что есть, в предоставлении ему права занимать весь, целый мир. Восхищение им приводило бы к исчезновению восхищающегося как внешнего оценщика. Стало быть, в момент такого восхищения им человек со странной стрижкой представал бы как Целое. Но как только кто-то или что-то выступили безотносительно кому и чему бы то ни было, так сразу явили собой законченность, и намерение что-то в них изменить или исправить потеряло смысл.

 

Любовь, то есть восприятие кого-то как взятого самим по себе (как целостность), делает каждую индивидуальную особенность его облика несравнимой. Некто или нечто, взятые сами по себе, являют собой все, что есть. Так что неоткуда взяться соображению, что что-то в них могло бы быть по-другому, иначе, лучше.

 

Красота (самостоятельное, самоценное, исполненное полноты бытие), как правило, легко обнаруживается в незащищенном (беззащитном, хрупком).

Незащищенное — как ему противостоять? Как остаться отдельным рядом с ним? Хотя бы для того, чтобы отнестись к нему как к фрагменту, части, кусочку бытия? Не закованное в доспехи и не увешанное оружием, оно, стало быть, не настроено на конфронтацию. Оно не зарится на тебя, не вынашивает относительно тебя планы. Оно словно ни на что не претендует, не позиционирует себя в окружающей обстановке, как будто они ему и не нужны — позиции во внешнем мире. Оно, стало быть, самодостаточно, оно, стало быть, есть полнота. Не окруженное линией окопов или колючей проволоки, незащищенное, выходит, не прочертило границу между собой и остальным бытием. Оно не отделено, не отдельно. И ты, во-первых, не чувствуешь опасности, чтобы самому собраться в отдельность; во-вторых, просто не имеешь возможности сжаться в «я» ввиду отсутствия противопоставленного тебе — незащищенное обволакивает тебя со всех сторон и мгновенно засасывает в себя с потрохами.

И это не захват одного — другим, не агрессия: просто одно оказалось всем, что только есть (соответственно, перестав быть «одним» — чем-то, чьим-то), а другое — миражом, выдумкой.

 

То, с чем просто соседствуют, так сказать, мирно сосуществуют, не может быть оскорбительным, омерзительным и безобразным. Ведь пока что-то оскорбляет — ему противостоишь, его не приемлешь, отрицаешь.

В свою очередь, с чем не разделяешься, что принимаешь — с тем… сливаешься. Оно уже не другое.

Сосед, с которым не враждуешь, уже не просто сосед. Во всяком случае, чем меньше между соседями оснований разделяться друг с другом, тем меньше и оснований выделять две жизни, а не одну. По сути, «просто соседствовать» — без вражды, без дележа — ложный оборот речи. Ибо это уже не соседство, а со-бытие.

Разумеется, договоренности «я не лезу в твою жизнь, а ты не лезешь в мою» находятся за рамками сделанных утверждений, так как имеют отношение к социальному, а не философскому, бытийственному аспекту.

 

Почему красивыми в числе первого считаются большие панорамы, виды больших пространств, как то: долин, гор, морей или города всего сразу (с высокой точки), в общем, просторы, в особенности, возникшие перед взором неожиданно?

Большое, очень большое сразу ведь не охватишь. Что значит «очень большое»? Слишком большое, чтобы существовать для тебя. И ты не можешь не признать его предоставленности самому себе. При этом создается эффект, выражающийся в ощущении растворения: простор есть, простор пульсирует, а ты исчез.

Картины просторов особенно часто фигурируют в качестве «красоты» не потому, что красивы, а потому, что их красота более обнаруживаема. Это целый мир — целый, то есть завершенный, так что для «я» не остается места. «Я» куда-то вытеснено, во всяком случае, не так мешает.

Неожиданно открывшийся простор выступает больше, чем объектом. Внезапно для самого себя, без всяких усилий ты исчезаешь и — «Красота!»

 

«Красота приобщила меня к себе» — здесь предполагается сохранение «меня» в момент ее переживания, и, значит, говорить так нелепо, поскольку нельзя быть одновременно с чем-то целостным. «Красота приобщила меня к себе», — мог бы сказать тот, кто был до переживания красоты, но ведь он-то в переживании красоты и не участвовал.

 

«У меня были такие удивительные переживания, когда моему взору открылась величественная панорама того-то!» Так обычно говорится. Однако если бы величественная панорама открывалась для чьего-то взора, чтобы доставить кому-то «удивительные переживания», то была бы она тогда величественной?

 

«Понравился фильм?» Уместен ли этот вопрос, если фильм оказался настоящим произведением искусства? То, что создано, чтобы нравиться, по определению вторично, зависимо. Это во-первых. Во-вторых, произведение искусства — это не только то, что создано не для нашего ублажения. Это еще и то, что вызывает нашу трансформацию, выводит нас из себя, устраивает своим зрителям встряску. А ведь, строго говоря, никто не желает, чтобы его встряхнули, тем более — изменили. Такое желание просто-напросто невозможно: если я хочу измениться, значит, я рассчитываю что-то с этого получить, но если я что-то получаю с собственного изменения, значит, никакого изменения не произошло.

Нельзя сказать: «Это мне понравилось, потому что оно меня убило». Либо первое, либо второе.

«О, я получил от его созерцания огромное наслаждение». Подобные слова о произведении искусства — это никакой не комплимент. Это втаптывание в грязь.

 

«Мне там будет хорошо? Я получу удовольствие, если там побываю?» У кого бесполезно добиваться ответа на такие вопросы, так это у того, кто, побывав там, столкнулся с тем, что оказалось важнее его самого с его стремлениями к удовольствиям. У того, кого там поджидало нечто большее, нежели созданное для нашей услады. У того, кто оказался там затянутым в целостность, и, пока эта целостность была (пока он из нее не выпал), его не было.

 

«Здорово!» «Классно!» «Великолепно!» К этим возгласам не добавит своего только тот, кто действительно понял художника (композитора, поэта). Тот, кому увиденное не показалось дешевкой, чтобы позволить выкрикнуть: «Прекрасно!»

 

То, что просто есть, не может быть асимметричным, несбалансированным, незаконченным и т. п. Просто есть — в частности, никому и ничего не доказывает. Никому ничего не доказывает — не предполагает своих зрителей. Не предполагает своих зрителей — представляет собой целостность. Представляет собой целостность — является симметричным, сбалансированным, законченным и т. д.

 

Утверждающему, будто он имел переживание Бога, не следует верить вовсе не из-за того, что это чрезвычайно тонкое и крайне редкое переживание. Просто переживаемое ограничено переживающим. Богу было бы тесно, выступи он в качестве того, что переживается. Переживаемое пришлось бы соединить с переживающим, устранить всяческое разделение, чтобы появилась подходящая для Бога площадка (в той мере, в какой бесконечность можно назвать площадкой — ни в какой). Но если место переживающего занято и не просто занято, а вообще затеряно в беспредельном, как возникнуть тому, кто мог бы пережить Бога?

 

«Ты не тот, кем себя считаешь», — сказали они. И первый добавил: «Найди свое истинное «я». Второй сказал иначе: «Займи свое истинное положение». Прибавление третьего было таким: «Осознай свою истинную роль». Четвертый выразился следующим образом: «Обрети свою истинную природу». Пятый молвил: «Поднимись на свой истинный уровень».

Однако всякое положение является относительным и ограниченным. Всякое место допускает другие места, всякий уровень — другие уровни. А один из уровней никогда не будет уровнем истины.

Можно шагнуть на ступеньку выше, но встал ли ты на что-то окончательное, если стоишь на чем-то одном из многого? Любая площадка — лишь часть, в то время как истинно только Целое, полнота.

Бесполезно искать свое истинное «я». Ибо истина там, где нет никаких «я». Истина там, где нет никаких положений. Истина там, где нет никаких ролей.

Ложная природа может прекратиться только вместе с природой вообще. Ложного уровня нет тогда, когда нет вообще никаких уровней. Попробуй к этому стремиться. Легче сойти с ума.

 

Некто придерживался ложной точки зрения. Но вот он увидел правильную точку зрения и занял ее. Теперь он придерживается правильной точки зрения. Есть вопросы к описанной истории? Нет вопросов. А между тем она вообще не могла случиться. Подобных случаев никогда не было и не будет. И представление о том, что они могут иметь место — это не просто ошибка, это — фатальная ошибка.

Говоришь, что видишь правду? Но ведь видят только локальное, стесненное пределами, частичное. Ложь, одним словом. Говоришь, что занял правильную точку зрения? Однако каким образом ограниченному (а ты, каким бы ни был, всегда ограничен) разместиться в безграничном? Не говоря уже о том, что «правильная точка зрения» (как чья-то, очерченная и локализованная позиция) — это нечто настолько же невообразимое, как и «целостный кусок».

Это как же надо не уважать правду, чтобы полагать ее в качестве своей базы? Чтобы полагать ее тем, чем можно владеть и пользоваться? Можно ли что-то отхватить от правды (даже возможность что-то знать), если то, от чего можно что-нибудь отхватить, с необходимостью не является самостоятельным, самодостаточным, полностью находящим свой смысл в себе? Как ты можешь от самодостаточного что-либо отхватить, если, когда оно есть и поскольку оно есть, тебе просто неоткуда взяться?

Правду делает таковой завершенность. В свою очередь, видимым является только незавершенное. Само наличие внешнего, сама возможность выступать объектом (для наблюдения) — прямые указания на то, что о завершенности говорить преждевременно. Завершенность — это когда все вобрано. Ничего не осталось вовне и никакого «вне» не осталось.

Некто придерживался ложной точки зрения. А что с ним стало, когда он перестал придерживаться ложной точки зрения? Занял правильную точку зрения? Ничего подобного! Начать хотя бы с того, что теперь о нем вообще говорить не приходится. Он полностью потерян…

 

Сколь бы ни были распространены заявления о том, что такой-то человек вызывает восхищение, интерес, симпатию, любовь, восторг, изумление, самозабвение, радость и т. д., все-таки имеет смысл уточнить, что если речь идет о чем-то посерьезнее банальных и поверхностных эмоций, то восхищение (интерес, любовь…) вызывает не просто человек, а человек плюс что-то еще.

Скажем, кто-то интересен в той мере, в какой он мужественен или пластичен, музыкален или добр, правдив или чуток. Человек, взятый в своей замкнутости, отдельности, это всегда ординарность.

Мало «я», мало тела. Непременно должна быть некая стихия, причем не стесненная пределами, проявляющаяся сквозь это лицо, сквозь эти глаза и этот голос, добавленная к ним. Лишь тогда лицо и голос «играют», «подсвечиваются», становятся особыми, привлекательными, дорогими, любимыми. Хотя, все-таки не так. По большому счету, особой, привлекательной и дорогой является только эта стихия. Ведь лицо и голос могли бы быть практически любыми. Они ничего не добавляют. Да и что добавлять к бескрайнему?

Мужество не плюсуется ко мне и не плюсует к себе меня. Оно обнаруживается как уже располагающееся повсюду. Мужественен тот, кто в кого мужество заходит без преград, как в собственное обиталище, кто не является иным мужеству, и кому мужество не является иным. Никакого суммирования.

Если бы мужество было чем-то конечным, ограниченным, оно могло бы ко мне добавиться. Или я — к нему. Но если оно кончается там, где начинаюсь я, как ему на меня повлиять, как зажечь меня собою? И что вообще может дать фрагмент — то есть по определению столь же ординарное, условное? Испытать на себе влияние части — лишь усугубить собственную частичность.

Преобразит меня только то, что в меня ворвется, меня займет, меня собой заместит. Но что способно на мое собой замещение? Только то, что больше пространства, ограниченного мной. Бесконечность, которая ни к чему не приращивается и ничем не приращается сама.

Если, нечто неординарное просто ко мне, ординарному, присовокупилось, но меня не заняло, не заместило, то эффект будет примерно такой же, как если крайне застенчивого человека нарядить в яркую одежду - и ему она не идет, и он ей — не подходит. Ну, и еще раз — неординарным может быть только бескрайнее, а быть частью и быть «без изюминки» — одно и то же.

В таком случае, нельзя не признать, что мое преображение есть в то же самое время моя ликвидация. Заодно со своей ординарностью прекращаюсь и я сам. Когда есть восхищение, то оно вызвано одним лишь мужеством, только мужеством — не мужеством плюс я. Придя, возникнув, оно ни к кому не добавилось, а обнаружилось как все, что есть. Оно не «подсветило» меня своим светом, оно меня им испарило, обнаружило как временное недоразумение. Оно не поделилось со мной своими силой и красотой, потому что если это настоящее мужество — у него нет границ, и ему, стало быть, не с кем делиться. Я ничего от него не получил. Меня нельзя сделать лучше, меня можно только заменить на лучшее.

Но Бог с ним со мной, с эго. Вот конкретное лицо, конкретный голос — они ж явно подсвечиваются проявляющейся через них абстрактной бесконечностью. Черты человека, завладело нечто поистине беспредельному — они ж точно становятся особенными, удивительными, поразительными? Да, конечно. Все так. Но это такие «да, конечно» и «все так», которые представляют собой уступку. Пускай допустимую, пускай демонстрирующую великодушие, но уступку. Уместный и здоровый, но компромисс. Чей-то облик может стать до нас самым дорогим на свете. И все-таки мы любим бесконечность. Любя, мы всегда любим бесконечность, ее одну, а не то, что ею подкрашивается или освящается. Просто потому что кроме нее ничего больше нет.

«Я» не мало. Мало может быть чего-то. А тут — ноль. Всякая часть — это ноль.

 

Бывает спасение тонущего человека или заблудившегося в лесу грибника, а бывает спасение совсем другого рода — то, о котором говорят многие религия и учения. Но бывает ли оно?

Например, бывает ли, что ты, предположим, жил во грехе или страдал метафизическим страданием, а потом тебя спасли — ты есть, а страдания и грехов нет? Или была твоя душа в неволе, заточении, но вот пришло освобождение — ты есть, а узницы, темницы, в которой ты со своей душой томился, нет?

Похоже, разговоры о спасении — не более, чем способ манипулирования несчастными, заронив в их головы несбыточные надежды. И, похоже, этим способом манипулируют несчастными сами несчастные.

Да, страдающий от суеты, пороков и тому подобного есть. Но когда страдания нет — никого нет тоже. Гармония, отсутствие жалоб и волнений проявляются в невыделенности. Если я доволен, обо мне говорить уже не приходится, я слит со всем остальным. Если я сижу на скамейке в парке, где шелестит листва и поют птицы, и я доволен (не имею претензий или нехватки чего-то), то нет меня, есть парк с его шелестом листвы и пением птиц.

Итак, еще раз, узник есть, есть тот, кто томится в тюрьме. А вот свободного — нет. Когда прекращается заточение, прекращается и заточенный, заточенное «я». «Я» — это элемент заточения. Если есть свобода, то она есть как цельность. Иными словами, она больше, чем только качество или только состояние, чтобы кому-то принадлежать или кого-то предусматривать.

Спасение — выдумка, поскольку между заточенным «я» и цельностью нет преемственности. Ведь с приходом свободы исчезает не только темница, но и тот, кто в ней томился.

Спасение — выдумка, потому что нет спасенного. Теперь о том, кто спасает, о спасителе. Кто может помочь становлению свободы как целостности? Кто может, прямо или косвенно, выступить ее причиной? Никто. Ведь у свободы нет внешней причины. Свобода — причина самой себя.

Вне тюрьмы нет никаких «я» — они появляются только внутри нее. Соответственно, там, снаружи, нет и никакого спасителя.

Кому чувствовать себя спасенным и перед кем падать ниц? Можно выразиться так: если есть кого поблагодарить, то только за какое-то повышения комфорта в тюремной камере. За то, что дверь камеры распахнута, благодарить некого. Тем не менее, зацикленность на тематике спасения, раздача благодарностей посюсторонним или потусторонним лицам за якобы совершенное спасение, а особенно возложение надежд на спасение грядущее стали общим местом, и резонно предположить, что этот культурный феномен весьма не случаен.

 

Любовь есть непротивопоставление, обессмысливающее понятия «я» и «он». Соответственно, выражения типа «я люблю его» не есть слова любви, не есть адекватное выражение состояния любви.

Любящий добавляет к любимому себя, это столь же неизбежно, сколь существенно. Он воспринимает любимого как Целое, занимающее собою все, а не как кого-то, ограниченное присутствием другого — того, кто его любит. Он переживает единство, что исключает одновременную возможность чувствовать себя отдельным, например, тем, кто любит кого-то.

Любящий утверждает любимого, при этом не только не давая ему оценок, но вообще не взирая на него со стороны, отказываясь низводить его до уровня объекта, поэтому про такое утверждение следует сказать, что это не кто-то утверждает кого-то, а что вместо двух здесь одно, и оно как бы само себя утверждает. Всеобъемлющее одно, характеристика которого, соответственно, не любовь, а бытие. Если описать это словами «один любит другого», то это будет не столько блекло, сколько вообще неадекватно.

 

Словами «я люблю его» описывается нечто удивительно обратное: ситуация, когда не вычленить ни первого, ни второго, когда и тот, и другой вдруг куда-то делись, оказались несуществующими, несущественными, а то, что появилось на их месте, неразложимо и замкнуто на самом себе.

 

Можно находиться среди людей, подавленных плохой вестью и, например, случайно смешно оговорившись, вдруг рассмеяться — и даже не очень-то сдерживаясь, от души. Нравственно это или безнравственно?

Сложности с ответом обусловлены тем, что в постановке вопроса имеется путаница. Ведь бывает такой смех, когда уже не скажешь, что это кто-то смеется, что это кто-то переживает нечто смешное. Иными словами, возможен смех как целостность, которая не может быть чем-то отдельным, чтобы кто-нибудь сохранялся отдельным по отношению к ней. Отдаваясь такому смеху, ты — уже не ты. Если смех таков, о каком идет речь, тебя больше нет, как нет и всех остальных отдельностей — в частности, подавленных людей, в обществе которых ты пребываешь. Если смех — это смех неотдельного никому, то как от него удержаться? И разве это не совместный смех со всеми и вся, в том числе с теми, кто секунду назад был подавлен, и кому быть подавленными прямо сейчас ну просто невозможно?

 

Всякое нравственное учение пытается согласовать одно «я» с другим. Найти баланс, при котором один мог бы действовать в своих интересах, не нарушая при этом интересов другого. Вот ты, например, порой делаешь что-то такое, что может не устраивать твоего соседа. Это нехорошо.

Но есть действия, которые совершаешь вовсе не ты. Есть действия, в которых ты исчезаешь. И если рядом есть еще кто-то, то этими действиями отменяется и он. Именно по поводу этих действий и возникают недоразумения. Хорошо ли для другого то, что ты сделал? Как ответить на этот вопрос, если речь идет о ситуации, когда нет ни тебя, ни его?

 

Чтобы создать нравственное учение, в обязательном порядке нужно иметь перед глазами как минимум двоих. При этом необходимо доказать, что один должен любить/ценить/уважать/принимать другого. Но что должен осколок осколку? По сути, ничего.

 

Как обосновать, что один должен быть бескорыстным по отношению к другому? Только если размыть границу между одним и другим. Но если эта граница размыта, о каких «одном» и «другом» может идти речь?

 

Почему правда является тем, что важно само по себе? Начать с того, что она есть то, что есть само по себе. Правда — это то, как все обстоит не для такого-то или такого-то, а само по себе. Нечто, взятое само по себе, есть нечто, взятое в своей правде. Но если нечто может быть самим по себе, если, оказавшись взятым самим по себе, оно не развалилось, не рассыпалось, выстояло, то оно представляет собой завершенный, самостоятельный мир — важное само по себе. Итак, все, что может быть не относительно чего-то другого, а само по себе, все, что само по себе хотя бы, как минимум, есть, является самим по себе важным.

Кстати сказать, по-настоящему быть не относительно чего-то другого, а самим по себе, можно только в том случае, если ничего другого вообще нет. Правда, действительно важная сама по себе, есть то, что является единственным из того, что есть. Какая правда стопроцентно представляет собой важное само по себе? Такая, которая есть все, что только есть.

Единственное, что есть, всегда есть само по себе. Единственное, что есть, есть безотносительно кому- и чему-либо. Но что в нем такого важного — в единственном, что есть? Единственное, что есть, не может быть куском или фрагментом, поскольку они — недостаточны, а, значит, предполагают что-то еще. Единственное, что есть, с неизбежностью представляет собой Целое, полноту, законченность. Единственное, что есть, важно в силу своей целости, важно как Целое.

Единственное, что есть, единственно имеет значение. И это значение — абсолютно. Единственное, что есть, единственно имеет значение не из-за того, что ничего больше нет, — из-за того, что оно есть бездонность.

 

Кривое (неполноценное) никогда не составит окончательную реальность, потому как окончательно не оно, а прямое; не хаос, а гармония. Кривому нужно дополнение, подпорка, помощь. Ему не продержаться в одиночку. Кривое есть временное.

 

Обративший внимание на правду увидел ее как все, что есть. И ему уже от нее не отгородиться, не спрятаться, ибо она — повсюду. Настолько повсюду, что размещается даже на месте того, кто вроде как претендовал на статус ее наблюдателя.

 

Есть мой интерес, твой интерес, его интерес. И для меня твой или его интерес является тем, что можно забыть, чем можно пренебречь, через что можно преступить. Но есть еще правда. Правда — это, несколько упрощая, тоже интерес, но только это интерес того, кто безразмерен. И как только кто-либо из нас, размерных, оказался хоть сколько-нибудь причастен правде, он уже не может ее пренебречь, потому что нельзя пренебречь интересом безразмерности, нельзя пренебречь безразмерностью, ибо, если она есть, то она есть вместо всех нас.

На самом деле, правда — это, конечно, ничей интерес. Да и не может быть безразмерного кого-то. Однако, не принадлежа никому, она оказывается тем, чему принадлежит все. Ибо лишь бескрайность никому не принадлежит.

Правде, взятой в ее неприкладном смысле, ничего от нас не нужно, она не добивается нашего внимания, ни к чему не подталкивает. Она, другими словами, не выступает чем-то определенным, отдельным — неким игроком или действующим лицом. Она просто есть. А быть просто может только бескрайнее, такое, рядом, заодно с чем ничего и никого нет. А потому правда оказывается тем, во что вовлекаются с потрохами. Речь идет, разумеется, о тех, кто пригоден, неповрежден.

 

«Оставь свой след в вечности». Но возможно ли, чтобы с прекращением времени не прекратился и я (субъект)? Возможно ли, что времени нет, а кто-то все еще суетится? И возможно ли в ней «наследить»? Когда есть вечность — есть только она одна.

Какая же это вечность, если заодно есть кто-то или что-то? Субъект, наблюдатель может быть только у временного, поскольку оно измеримо, имеет границы, позволяет себя охватить — выделить. Временное — объект, вечное — целостность. А с ней уже не повзаимодействуешь.

Достичь вечности можно лишь одним образом — позволить вечности проявиться, освободив для нее, как целостности, место. Достичь вечности невозможно. И освобождение себя от себя для вечности вечность же и производит. Если ее нет, лезь хоть из кожи вон, бесполезно. Если она есть, и делать-то ничего не надо, все случится как по маслу.

Да, с внешней точки зрения вечности достиг некто такой-то. Но это не просто внешнее, а ложное, построенное на иллюзорных, ошибочных основаниях суждение. Что касается применения данного суждения в качестве призыва к «я» — это бесспорная чушь и глупость.

 

Кто-то будет упорствовать в том, что любя, он живет никаким не Целым, а четко локализованным существованием, живет любимым взятым как отдельное «я». Однако самой своей любовью, самим неразделением с ним любящий прекращает любимого как отдельность. Ну и разумеется, здесь прекращаемся и он сам, так что предыдущее предложение не совсем корректно.

Нельзя любить отдельное, переживать единство с отдельным.

 

Как бы это ни выглядело на поверхности, во всяком любимом любят именно Целое. Пускай хотя бы потенциальное. И здесь уместно добавить, что проявление любви к кому-либо для последнего всегда есть вызов: а сможет ли он быть тем, что способно разместиться уже не от сих до сих, а на большем пространстве; действительно ли он превосходит рамки и пределы? И непринятие этого вызова, непрохождение этого испытания чревато потерей любви.

 

Человеческое существо, А переживает единство с человеческим существом В. Человеческое существо, А переживает единство с окружающим миром. Во всех подобных описаниях описывается совсем не то, что происходит на самом деле.

Кто может пережить единство? Никто (никакой субъект). С чем можно пережить единство? Ни с чем (ни с каким объектом). Единство переживается только с единством. И переживает единство с единством только само единство.

 

О любви имеет смысл говорить лишь применительно к тем случаям, когда другой (для тебя же) становится важнее тебя, или, что-то же самое, когда он приобретает в твоих глазах самостоятельное значение, выступает эдаким целым миром, к которому нельзя подходить извне, мерять внешними по отношениях к нему мерками, приспосабливать под что-то иное.

Любить — значит заполнить любимым то пространство своего внутреннего мира (сознания), где прежде находился ты — твои желания, интересы, ожидания, заботы. Любить — значит остановить бег своего «я», аннулировать себя, позволить другому расположиться на принадлежащих тебе землях. Любить кого-то — значит расширить его границы, добавив к его территории территорию тебя (соответственно, кого попало полюбить не получится, а только того, кто с этим справится — с тем, чтобы расположиться на территории, лишенной определенности). Любить — значит уступать себя любимому, который, занимая таким образом еще и пространство того, кто есть наряду с ним, уже не тот, кто есть наряду с другим; он уже не нечто отдельное, отделенное. Он — уже не любимый. Он — то, что представляет собой все, что есть, лишенное границ, воплотившее собой полноту.

 

Разумеется, покорность чужой воле, столь часто встречающаяся в парных союзах, когда один капризничает, а второй исполняет каприз, когда один навязывает свою волю, а другой подчиняется, в корне отличается от рассматриваемой ситуации замещения своих интересов интересами другого.

Строго говоря, если кто позволяет своему любимому капризничать, то позволяет именно в силу того, что в этот момент его уже не любит. То же самое относится и к спорам — с самого начала спора вы уже не в отношениях любви, поэтому тот, кто уступает, хоть и не чувствует себя неправым, не имеет никакого основания полагать, что уступает оппоненту из любви к нему.

 

В момент, когда тебя не любят, не любишь и ты. Поэтому потакание чьей-то блажи или чьему-то капризу (а капризничающий явно в это момент не является любящим, демонстрирует эгоизм) не имеет к любви никакого отношения.

Да, и невозможно воспринять чужую блажь важнее собственных интересов: пустить на свое место получится лишь что-то, того стоящее. Фрагмент таков, что при всем желании не сумеет позволить разделить с ним его бытие. Часть потому и часть, что закрыта, отгорожена, замкнута.

Уступающий чужому капризу или интересу демонстрирует только одно — свою слабость. Извне оказываемое давление, стремление сделать тебя инструментом чужой воли есть насильственное выдавливание твоих интересов с их места, в то время как любя, ты пренебрегаешь ими сам, добровольно переключая внимание с них на то, что действительно тебя превосходит и заменяет.

Давящий на тебя претендует на то, чтобы его интересы превалировали над твоими без всяких на то прав. Будь иначе, он бы не давил. Будь он действительно в состоянии расположиться и на твоем месте тоже, он был бы уже на нем расположен, твоя отдельность уже была бы им преодолена. Завоеватель, то есть тот, кто насильственно присоединяет к себе новые земли, лишь расписывается в том, что действительно принадлежащая ему территория — крохотный пятачок.

 

В отличие от отказа от себя под нажимом либо обманом, то есть вследствие слабости или неосмотрительности, в уступании себя, причем полном, тотальном, представляющем собой проявление любви, проявляется заодно и сила, да еще какая. Ибо речь здесь идет об уступании себя Целому, способность к чему есть высшая из способностей человека. Хотя, в то же самое время, и если уж говорить начистоту, у человека здесь, собственно, и нет другого выбора, и вообще это не акт его воли.

 

В споре перед тобой всегда обособленная частичка, отдельность, кто-то определенный, осколочный. А таковой не имеет ни права, ни возможности претендовать на то, чтобы занять и твое место тоже. Поэтому, если ты здоров, неглуп и энергичен, ты будешь себя отстаивать, чтобы было, чем поступиться, когда вдруг, тем или иным образом, обнаружится некий целый мир. Ведь когда он себя проявит, ты, без какого-либо нажима, а только в силу того, что целостное есть все, что вообще есть, заменишь свои собственные интересы, те самые, которые только что отстаивал перед спорщиком, на его, заменишь охотно и безоговорочно, не дожидаясь, пока попросят. Впрочем, просьбы и не будет. Ведь ему от тебя ничего не надо, ему вообще ничего не надо — ну как же такому себя не уступить?

 

Всякий культ свидетельствует о наличии разделенности: вот есть почитаемый (почитаемое), вот — почитающий. Культ есть результат неудачи — несостоявшегося вовлечения в то, что захватило твое внимание. То ли ты не был готов соединиться с ним (в нем пропасть), то ли оно, при всей своей незаурядности, все-таки не было чем-то целостным, чтобы вобрать в себя без остатка.

Также и для того, чтобы чувствовать себя обязанным, должником или воспринимать кого-то как благодетеля, как того, кто оказал услугу и т. п., необходима дистанция. «Он меня так облагодетельствовал, ну разве можно просто потрепать его по плечу?» — подобная порочная логика показывает, что благодеяние не было чем-то, действительно соединившим двоих в одно. Поэтому в культе, как и в битье поклонов перед оказавшим услугу мало подлинного.

 

Когда на подмостках не-Целое, ты посиживаешь себе в зрительном зале, закинув ногу на ногу и поглядывая в бинокль. Но как только на сцену выходит полнота (воплощающее собой полноту), сцена моментально наращивается, прирастает засчет зрительного зала с его зрителями. Вот тут только что стояло кресло, ряд стульев, скамьи, но нет, всюду теперь сцена, одна лишь сцена, в силу бесконечности и завершенности того, что на ней разворачивается.

 

«Я» говорит: «Это плохо и это плохо». «Я» придирчиво и требовательно. Что заставляет его быть таковым? Наличие частных интересов, иными словами, разделенность с миром.

Невозможно довольное, спокойное, великодушное «я». «Я» и придирчивость неразрывны. Ставить условия, выдвигать требования, предъявлять претензии — значит, собственно, и быть «я».

 

«Возлюби ближнего как самого себя». Здесь хотели сказать — не разделяй себя с ближним. Но когда я не разделяю себя с ближним, меня, собственно, и нет.

Рекомендацию можно давать лишь тому, кто способен ей последовать. Последовать рекомендации не разделять себя с ближним я не могу. На это способен никто. Но здесь другая загвоздка — к нему нельзя обратиться с рекомендацией.

 

Когда вдруг уже не можешь воспринимать другого как чужого, то начинаешь относиться к нему как минимум с приязнью и как максимум с любовью отнюдь не вследствие того, что относишься с приязнью или любовью к самому себе. Когда другой обнаруживается как не иной, то так обнаруживает себя большее, нежели изолированный индивид — единство, вбирающая в себя открытость.

Не-иное с неизбежностью оказывается не-отдельным, а, стало быть, цельным. И если уж говорить о максимальном, то любовь к обнаруженному в качестве нечужого, представляет собой вовлечение в эту цельность, признание ее в качестве таковой, закономерным образом выражающееся в самоотдаче.

 

Почему, когда я обнаруживаю себя в другом, этот другой становится для меня важнее, чем я сам? Разве второе вытекает из первого с обязательностью?

Обнаружение, что между мной и другим нет различия, есть, тем самым, обнаружение, что меня, отдельного меня нет.

И то, что есть, это уже не столько другой, сколько наш с ним сплав. Он-то и становится важнее, что бы нам ни думалось или казалось.

 

В господствующей культуре распространены выражения типа: «Он стал частью меня». Если учесть, что «я» — осколок Целого, то говорится следующее: «Он стал частью осколка Целого».

Все наоборот: не я вобрал его в себя, а мы оба вобрались в нечто третье. Но не составными частями, а слившись воедино. Так что лучше сказать: «Вместо нас появилось нечто одно».

 

Не стоит завидовать тому, кто хоть и не избавился от проблем, но стал безразличен к ним — к тому, что они есть или их нет. Того, кому вдруг стало неинтересно волноваться из-за какой-то проблемы, нельзя назвать спасенным от нее: ему стало все равно, то есть он, по сути, исчез.

 

Соединившись с Целым, ты не избавился от своих проблем, ты избавился от себя. Впрочем, вместе с избавлением от себя произошло и избавление от того, про кого можно было бы сказать, что он избавился от себя.

 

Людям свойственно давать советы. Например, тому, кто боится высоты, говорят: … да какая разница, что там говорят. Проблема в том, что обращаются к нему — к субъекту, в то время как не бояться высоты будет нечто, неразделимое на бесстрашного и бесстрашие.

Нельзя подсказать соединение с Целым или Богом как решение проблем, потому что соединение с Богом проблем не решает, а делает совсем иное — упраздняет того, кто испытывает проблемы.

 

Вот кто-то оттолкнул что-то от себя, выдавил это прочь. Вопрос такой: может ли он считаться благородным мужем, чья душа преисполнена чувств? Вряд ли. Ведь чем бы ни было то, что он отвергал и отталкивал, от чего дистанцировался, самой этой своей политикой он замыкался в четко очерченных пределах, утверждая себя в качестве фрагмента, который по определению ущербен и не окончателен, в данном контексте — неблагороден.

 

Почему принятие собственной смерти приводит не к безразличию, а к покою, не к пустоте, а к полноте, не к отсутствию, а к тотальному, абсолютному присутствию? Потому что, когда субъект убирается не насильственным, а естественным образом (так называемая смерть по «естественным» причинам также является насильственным убиранием субъекта), происходит актуализация Целого. С умиранием чего-то определимого происходит актуализация неопределимого.

Смерть всегда чья-то. Умирает кто-то (что-то). Попробуйте убить никого — не выйдет. Умирает только то, что имеет пределы. Целостное всегда остается. Поэтому переживание, опыт смерти (до того, как она случилась, естественно) есть переживание целостного в качестве того, что осталось.

Целое всегда остается невовлеченным, потому что вовлечь, захватить можно только нечто определенное (имеющее пределы), а отнюдь не все.

 

Действие предполагает разделение на делающего и делаемое, причину и следствие и т. д., то есть скрывает за собой несовершенство и ограниченность. Действие — это всегда смещение, нарушение баланса.

На всякую активность можно взглянуть со стороны: будь она проявлением безграничности и полноты — это было бы невозможно. Всякое действие оставляет возможность для его созерцания. Но нет той стороны, с которой можно было бы взглянуть на покой. Встретившись с чьей-то активностью, ее наблюдаешь (фиксируешь); встретившись с чьим-то покоем, к нему приобщаешься.

Покой превосходит активность (в смысле первый превосходит вторую): так, когда после необходимой дистанции удается увидеть свои прошлые деяния со стороны, убеждаешься, что, не делай этого, ничего бы не потерял.

В недеянии, покое проявляется Целое.

 

Исчезнуть можно только в Целом, потому что только Целое есть невыделенность кого и чего бы то ни было. С отдельным ты будешь отдельным. С отдельным ты — будешь.

 

Можно раствориться в покое, но нельзя раствориться в страхе. Потому что тогда не будет никакого страха. Страх сопутствует разделенности. Страх, злоба, напряжение — это то, что есть, когда я есть. Это то, в чем проявляется мое бытие, бытие меня.

Когда кому-то страшно, он выделен до безобразия. Вскрикивая от боли, он испускает сигнал: «Это именно мне больно». Нуждающийся выпукл. Удовлетворенный обретает прозрачность и расплывчатость (на время, правда, — удовлетвориться невозможно никому из кого-то, полнота есть тогда, когда никого уже нет).

 

«Он был так расслаблен, что даже не стал реагировать на хамский выпад своего оппонента, что даже комара, укусившего в руку, не прихлопнул». «А этот был так напряжен, что, хотя мы совсем тихо в дверь постучали, с ним чуть инфаркт не случился».

 

Открытие жизни как таковой (не отдельных ее проявлений, а ее как Целого) устраняет такие конструкции как «моя жизнь» или «чужая жизнь».

Моя жизнь — это не жизнь. Моя жизнь возможна лишь в том случае, когда жизнь как целостность разломана, разбита, искорежена. Когда от нее остались руины.

 

«Я» не может чувствовать биение жизни. Поэтому если биение жизни чувствуется, значит, это чувствует сама жизнь, значит, все живое находит себя в этом чувстве.

 

Не разделяющий себя ни с кем переживает не свою целостность. Так и хочется сказать, что он переживает целостность каждого, всех. Но это ничья целостность. Так что нельзя даже сказать, что ее переживает не разделяющий себя ни с кем. Такового нет.

 

Спокойный человек среди беспокойных. Все нервничают, а он уравновешен и расслаблен. Позавидовать? Упрекнуть в эгоизме?

Вопрос имел бы под собой основания, если бы было такое явление — «спокойный человек» (в смысле субъекта покоя). Однако таковой невозможен.

Если нет спокойного, то кому завидовать и кого упрекать в эгоизме?

 

Желающий покоя не желает при этом стать никем. Хотя бы по той причине, что желать стать никем невозможно (ведь того, что не допускает моего присутствия, я даже не могу представить). А ведь покой есть, только когда никого нет.

Желающий покоя не считает при этом, что желаемое им — ничто. А ведь пока есть что-то и пока, соответственно, есть кто-то, у которого есть это «что-то», пока есть кто-то, имеющий что-то, покоя нет.

 

Могут ли трое находящихся рядом эгоистов засмеяться в ответ на прозвучавшую шутку? Могут, но при этом они не будут эгоистами. Потому что не будет повода для разделения, выделения трех «я». Нет основания для того, чтобы разрубить этот смех на части. Смех на одну и ту же шутку, сколько бы ни было смеющихся, есть одно. Он не может быть иным по отношению к самому себе.

 

«Если переживаешь счастье, поделись им с ближним!» Совершенно нелепый и неуместный призыв. В особенности, когда под счастьем подразумевается переживание полноты, завершенности. В известном смысле, чтобы пережить полноту и завершенность, нужно, одновременно, ими поделиться. Точнее, совсем прекратить выделять себя. И, соответственно, другого (ближнего). А если учесть, что невозможно (кому-то) прекратить выделять себя, то лучше сказать так: нужно, чтобы прекратилось выделение себя. Нужно, чтобы выделяющий себя прекратился.

 

Чем добро (которое, собственно, есть открытость, принятие, неразделение) побеждает зло? Тем, что ему нельзя противостоять. Как противостоять тому, что не имеет пределов? Оно просто растекается по всему, словно мгновенное наводнение. Злу просто некуда деться. Остается стать добром.

 

Тебе так жалко себя, когда ты страдаешь. Страдая, ты так дорожишь собой, что можно подумать, будто это страдает нечто бесценное, чистое и светлое — целостное.

Ты и не подозреваешь, насколько уродлив и ущербен страдающий. Насколько нечто жадное и хищное проявляет себя, когда ты желаешь (желание и страдание взаимосвязаны)… нет, не обязательно денег, женщин, власти, славы — даже осуществления, истинной жизни, праведности, Бога.

Ты злишься на тех, кто не помогает тебе стать добрее, красивее, сильнее. При этом ты уверен, что злится именно что-то светлое, живое, которому эти сволочи не помогают раскрыться во всей своей мощи. Тебе и невдомек, что злость исходит от чего-то мертвого — ограниченного и разделенного, которое, стало быть, эти люди, на кого ты злишься, совершенно справедливо должны были бы игнорировать. Тебе и невдомек, что светлое, чистое, живое не станет желать, будучи целостным, завершенным.

 

Когда кого-то сильно беспокоит какой-нибудь его изъян, недостаток, то это в нем беспокоится отнюдь не некое достоинство, а такой же недостаток. Например, человек стыдится чего-то, но почему? Потому что живет тем, какое впечатление производит на других. Достоинство не беспокоится. Так, если кому присуща честность, то он не будет беспокоиться, что врет, потому что… не будет врать! Так, доброта скорее простит (нивелирует) зло, нежели будет из-за него терзаться и уязвляться.

Взглянув на дело шире, трудно воздержаться от вывода: фиксация недостатков обнаруживает и недостаточность, обделенность субъекта — того, кто их фиксирует.

 

Расслабление, которое представляет собой мое достижение, мою заслугу, то, что я вызываю, другими словами, является следствием моих усилий — моего напряжения. Однако следствием напряжения может быть исключительно (новое, еще одно, большее) напряжение. Практикующийся в напряжении практикуется в напряжении — не в расслаблении. Покой не возникает вследствие суеты. Он может возникнуть вследствие усталости от нее, пресыщения ею, то есть вследствие от нее отказа.

Невозможно расслабиться в результате целенаправленных усилий, поскольку последние предполагают разделение на субъект и объект. А чем выделяются субъект с объектом как не той или иной степенью напряжения? Расслабленный объект — это уже не объект. Субъект, который расслабился, считай, тоже перестал выполнять функцию субъекта. Если кто-то выделяется, значит, он не расслаблен. Отмечая: «Я расслаблен», — ты выделяешь себя. Выделяешь — напрягаешь.

Расслабление — это не то, чего кто-то достигает. Чтобы расслабиться, требуется не увеличение активности, а сведение ее к нулю. Причем тут мало затаиться. Нужно утихнуть вплоть до своего полного прекращения.

 

Задача, состоящая в том, чтобы что-либо перестать контролировать, невозможна. Ведь неконтролируемое не должно быть объектом. То, что не контролируется, незачем вообще выделять. Однако отсутствием объекта отменяется и субъект. Иными словами, невозможно, чтобы наряду с чем-то был кто-то и при этом он бы не присматривал за тем, наряду с чем он есть. Если кто-то есть, то он есть в качестве контролера. Прекратить контролировать — значит вообще прекратиться. Уже само разделение на субъект и объект имеет своим назначением контроль, есть во имя контроля.

Прекращение разделения не может вызываться целенаправленной деятельностью. Уместно говорить, что это происходит само собой. Происходит само собой — другими словами, здесь нет ни объекта действия, ни субъекта действия.

 

Принятие своей смертности возможно только в виде признания несостоятельности отдельного и ограниченного по сравнению с единым и бесконечным.

Лишь в том случае, когда обнаружена неподлинность, ненастоящесть отдельного бытия и, стало быть, не грозящая никакими потерями перспектива его прекращения, на эту самую перспективу можно отозваться уже не ропотом и протестом, а смирением и согласием. Но чем разоблачается ложь? Истиной. Перед чем пасует отдельное? Перед единым, не знающим пределов. Что позволяет почувствовать, что с прекращением меня ничего не прекратится? Наличие, присутствие чего-то полного, завершенного. Ведь если есть завершенное, разве может быть такое, чтобы чего-то не хватало?

Открытие несостоятельности, невозможности, иллюзорности обособленной жизни (в той мере, конечно, в какой можно видеть отсутствие отсутствующего) есть лишь момент, частность еще одного открытия. Открытия бесконечного (в той мере, разумеется, в какой бесконечное вообще кому-либо открывается).

 

«Я не добился признания! Мне не рукоплескали толпы!» Эти причитания несложно счесть никчемными.

Но как быть с такими? «Мне не удалось реализовать своей потенциал!» «Я не стал добрее честнее, открытее, чутче, снисходительнее!» «Я не продвинулся в своем духовном развитии!» «Какая жалость, что я не принес пользы Богу, красоте, истине!»

Разберемся с каждым стенанием по порядку.

«Мне не удалось реализовать своей потенциал!» Чистой воды эгоизм.

«Я не стал добрее честнее, открытее, чутче, снисходительнее!» Разве сопричастный доброте и снисходительности, имеющий к ним хоть какое-то отношение станет корить себя за это? Он будет добрее к своей недоброте. Он проявит снисходительность к своей неснисходительности. Ну, а если за недоброту укоряет тот, кто недобр сам, то он просто притворщик, позер.

«Я не продвинулся в своем духовном развитии!» Если духовное развитие в единственно осмысленном своем значении представляет собой избавление от «эго», то случится таковое или нет — не твоя забота. Это уже не твой уровень компетенции, не то, что входит в зону твоего контроля.

«Какая жалость, что я не принес пользы Богу, красоте, истине!» Казалось бы, человек переживает не за себя — за Бога. Не за что-то ограниченное, местечковое, временное беспокоится. Не за нечто своекорыстное. За открытое настолько, что ни ты, ни кто бы то и что бы то ни было не могут возникнуть как отдельные, отличные от него. Какой молодец, не правда ли? Вот только чего за Бога (истину, красоту) переживать? Стоит ли волноваться за вечное и бесконечное? Что может случиться с тем, что не выделяет себя?

Коль скоро кто-то говорит о красоте, знать, представляет, что это такое (опустим пока, что такое знание, разумеется, невозможно, поскольку красота — не объект для субъекта). В таком случае напрашивается еще один вопрос: разве прикоснуться к красоте (истине, Богу), прознать о ней, разглядеть ее, не значит испытать завершенность, испить полноты и пережить целостность (опустим пока и то, что завершенность, полнота и целостность — это не то, что переживается и испытывается)? Но когда кто-то приобщен к законченному, разве остается ему что-то другое, кроме как наполниться покоем и гармонией, позабыв про хлопоты и заботы? До жалоб ли тут о чем бы то ни было?

 

Попробуй-ка придумать какую-либо угрозу для того, что в первый же миг своего бытия уже раздало себя полностью и без остатка. Для того, что само отказалось от себя, причем изначально, заранее и навсегда. Для того, что заинтересовано не в собственном сбережении, а, напротив, в том, чтобы себя потерять.

И, если перебросить мостик к совсем другой теме, то напрашивается вывод: всякий кто мечтает об абсолютной безопасности, не представляет, чего хочет.

 

Время может позволить случиться такому, что я стану равнодушен к себе тридцатилетней давности. Даже к себе вчерашнему.

Но чтобы я стал равнодушен к тому себе, который есть непосредственно сейчас, требуется более радикальное средство — вечность. Вечность, врывающаяся в настоящее в виде Целого. С отменой времени отменяюсь и я. Извлеките меня из истории — и от меня ничего не останется. Останется чистое, нелокализуемое бытие.

В моменты, когда ничто не напоминает о завтра, «я» прекращается. Именно поэтому такие моменты получают характеристики «прекрасных», «чудесных» и так далее. Хотя ведь дело не в том, что мне тогда было хорошо. Меня тогда и не было.

 

«Избавление от страха». Такое выражение можно встретить везде: и в научных трудах, и в газетах — в рекламных объявлениях психотерапевтов.

«Избавлю от страха». Заманчивое обещание, не будь оно стопроцентной ложью. Страх — это болезнь, в процессе лечения которой нужно ликвидировать и больного. Кто же станет платить за это?

 

Все неврозы связаны с отчуждением и одиночеством — с разделенностью. Кто-то раньше, кто-то позже — в пределах разделенности финал один. Здесь невозможно выстоять, потому что здесь невозможна никакая целостная позиция.

 

В разделенности не выстоять. В свою очередь, в целостности никого уже нет.

Это существенный нюанс — ведь разделенному «я» хотелось бы удержаться, обрести незыблемую опору, спастись от маеты. Увы! Будучи проявлением разделенности, «я» прекратится вместе с ней. Все проблемы, которыми «я» так мучается, целостность уберет, но заодно она уберет и «я».

В известном смысле «я» и есть — маета, так что в заявляемом им желании перестать маяться присутствует лукавство. «Я» может испытывать усталость от маеты, но все, на что оно способно, это маяться. «Я» хочет перестать чувствовать утомление и напряжение из-за маеты, при этом продолжая маяться. Вот что кроется за нашими заявлениями о том, что мы хотим покоя.

 

Желание быть любимым есть способ продолжения отделенности. Все страдания от одиночества не содержат ничего возвышенного и чистого: это страдает не что-то абсолютное и реальное, а самое что ни на есть преходящее, условное и мнимое.

Конечно, «я» переживает дискомфорт и, как это всегда бывает, ищет причину вовне — «меня не любят». Однако все дело в том, что отделенный не любит сам (что он выделяет себя). Вот если бы он любил сам, разделенности бы уже не было.

 

Безответная любовь не есть нечто подлинное и стоящее. Ведь любить кого-то — значит не оставлять ему выбора. Полюбивший тебя не оставляет тебе возможности для маневра — любить тоже, не обращать внимания или реагировать каким-либо другим образом. Никакой свободы действий, если тебя действительно полюбили, у тебя уже нет.

Если ты любишь безответной любовью, то переживаемое тобой — что-то другое, нежели любовь. В свою очередь, если ты действительно отдал себя кому-то, если ты действительно впустил его в себя, то он уже вовлечен в это единство (уже любит тоже), и ему просто не выделиться по отношению к тебе, не выделиться в качестве того, кто был, пока его не полюбили, чтобы, например, заявить: «Ты предлагаешь мне себя? Спасибо, но я, пожалуй, откажусь». Этого не заявить и вследствие того, что любящий — это не тот, кто себя предлагает, любящий — это тот, кто уже отдал себя без всяких предложений, уведомлений и предупреждений.

 

«Я», заинтересованное в единстве, есть абсурд и ложь, потому что «я» является самым непосредственным проявлением разделенности, не имея, следовательно, к единству никакого отношения.

 

«Я» проходит вместе с отделенностью, поэтому не может претендовать на то, чтобы подсказывать решения, как ее преодолеть; не может выступать чем-то над ней возвышающимся.

 

Совершенно невозможен сюжет, когда я страдаю (чувствую отделенность), потому что хоть сам-то и люблю, но меня не любят. Каким образом кто-то может меня не любить, если меня нет? Каким образом я могу ощутить направленную на меня не-любовь, если я вышел за пределы себя?

 

Одно суетящееся в поисках выгоды «я» никогда не выступит тем, что позволит прекратиться другому суетливому «я». Кто позволяет полюбить, то есть презреть собственную корысть? Тот, кто уже ее презрел, исчезнув во имя Целого.

Так, вызывает любовь мужественный человек, спокойный человек, независимый человек, неэгоистичный человек. Но почему? Потому что мужественный человек (тот, кто не трясется за себя) — это когда никого (никакого эго), в сущности, нет. Есть Целое, обнаружившееся вследствие самопреодоления.

И в таком случае, полюбить мужественного человека, просто — полюбить означает признать в Целом Целое через невозможность разделиться с ним, через невозможность положить ему конец, чтобы выделиться самому.

 

Когда место лишено границ, то оно есть по ту сторону пространства. Короче говоря, это уже не место. На него уже не покажешь, его уже не выделишь, и находится оно нигде.

Если нечто занимает собой все пространство и все время, то времени и пространства нет. Если же нечто пусть велико, но за его пределами что-то есть, то оно существует во времени и пространстве.

 

Нельзя быть вне того, что являет собой все, что есть. Причем быть внутри него в качестве чего-то отдельного — значит тоже быть вне его.

Нельзя быть не одним с тем, что являет собой все, что есть. Но быть одним с ним нельзя, оставаясь кем-то, потому что у того, что являет собой все, нет пределов; потому что само оно, которое — все и с которым ты не можешь не быть одним, — принципиальное никто (не кто-то) и ничто (не что-то).

 

Расположение к плачущему человеку, в результате которого он становится для нас важнее нас самих, связано с тем обстоятельством, что в момент плача люди выступают совершенно открытыми, незапертыми, неотделенными. И мы вовсе не жалеем плачущих, когда обнимаем их — так мы соединяемся с Целым, явленным ими.

Человек, который попал в большую беду, подчас невольно перестает быть «я». Он уже не ощетинившийся клубок. Он беспомощен, уязвим — открыт, и его открытость засасывает в себя. И ты соединяешь с его рукой свою руку не столько ради облегчения его боли, сколько в подтверждение вашего обнаружившегося единства, снимающего проблему боли и страдания само собой.

Так что спазмы в горле, увлажнение глаз и прочее — вовсе не проявление того, что ты разделяешь муки ближнего. Они есть не что иное как прорывание своего собственного панциря, брони собственной отделенности, собственное размягчение и размывание, собственная капитуляция.

 

Нельзя слиться с тем, что не воспринимается как Целое, потому что само восприятие чего-либо как отдельного вскрывает противопоставленность вас друг другу.

 

Состояться в истинном смысле — значит предпочесть себе по определению состоявшееся Целое.

 

Если бы слова «я прощаю тебя» действительно обозначали то, что они обозначают в буквальном смысле, то есть, что прощение осуществляет некое «я», тогда оно, прощение, было бы торжеством отделенности, было бы чем-то напыщенно-никчемным.

На самом деле, прощение есть самоотдача, самоликвидация, в прощении проявляется не некая деятельность «эго», а его отсутствие. Здесь не «я не держу зла», здесь нет «я», поэтому нет и держания зла. Чтобы я не держал зла, мне надо его держать, поэтому когда зло действительно не держится, то нет никого, кто его не держит.

Будучи «я», нельзя простить, ведь «я» есть только в контексте претензий. У «я» нет возможности для прощения, ведь оно уязвлено, ведь оно и возникло вместе с обидой.

В прощении проявляется Целое, упраздняющее меня и тебя.

 

Кто-то может быть беспечен, веря, например, что его опекает Бог. Но такая беспечность находится ближе к поверхности, потому как в глубине, в самой глубине — там, конечно же, царят беспокойство и напряжение. Начать с того что, в самой, самой глубине, имеется тот, кого приходится опекать. В чем проявляется его присутствие? Верно, в беспокойстве. Осознание себя, бытие кем-то — что это, как не постоянное дежурство на страже своих границ, мониторинг своей территории, подобный тому как скареда пересчитывает по ночам накопленные монеты; ежесекундное отделение от остального мира, а также проверка наличия и подтверждений этого отделения.

Потом, в глубине имеется идея опеки, защиты, которая не может не поддерживаться на плаву без идеи опасности. Далее, присутствует ценность. Защищенность. Однако дорожащему этим приобретением должны быть ведомы забота и страх. Чтобы защищенность была ценностью, нужно быть тем, кому плохо, страшно. Не кому было плохо и страшно когда-то, а кому плохо и страшно именно сейчас.

Наконец, там есть Бог — тот, кто опекает и защищает. Тот, кто, когда надо, прикроет щитом или иным покровом. Таинственный другой, да, близкий, да, родной, да, любящий, но все-таки другой, потому как тот, что с кем ты един, как он может тебя опекать, и зачем ему, всесильному, тебя опекать, если вы одно, то есть если и ты также всесилен? Нет, он должен быть другим. А другой — это всегда фактор напряжения. Беспокойства. Причина, чтобы контролировать ситуацию.

Можно обнаружить еще и чувство. Хорошее, казалось бы, светлое. Радость. Радость, что тебя опекают. Но что стоит за ним? Вернее, кто? Кто будет радоваться, что находится под надежной охраной? Что защищен от напастей? Что сохранится, несмотря ни на что? Вот именно, мелкое убожество, себялюбец, тот самый, кто стоит за всеми скотскими поступками, предательством и отступничеством. В общем, к черту такую беспечность!

 

Говорят: «Он заразил меня своим смехом». На самом деле, никто никого не заражал. Иными словами, заражение смехом не может быть целенаправленным действием. Если кто-то пытается рассмешить кого-то, для него смех есть состояние, в котором, следовательно, можно состоять. Однако, скорее всего, когда кто-то смеется, то это не кто-то смеется, это проявляется Целое. Поэтому тот, кто целенаправленно пытается передать смех другому, обречен на неудачу.

Если заражение смехом нецеленаправленно, спонтанно, то здесь нет ни субъекта, ни объекта действия. Таким образом, словами «он заразил меня смехом» описывается следующее: сначала один исчез в целостности, а потом другой, оказавшись рядом с целостностью, тоже в нее вовлекся.

Ложный идеал добродетели формируется следующим образом: мы объявляем добродетельным того, кто целенаправленно пытается сделать радостными других. В результате добродетельное сообщество оказывается сообществом печали и грусти.

 

«Ты очень добр (мил, вежлив, любезен)». «Стараюсь».

Доброта неразделима на субъект и его качество. Иными словами, для доброго сделать доброе дело настолько естественно, что он вообще не посчитает, будто что-то сделал. Добро делается само собой. И никак иначе.

В общем, если кто-то «старается» быть добрым, то добротой здесь и не пахнет.

«Ах, как я устал быть естественным». Это просто так странно признаются в том, что устали притворяться.

«Как трудно быть все время на высоте! Вы хоть понимаете, насколько мне тяжело?» «Сочувствуем тебе и восхищаемся тобой, ты настоящий герой!» Действительно, на высоте быть трудно. Но только в том случае, когда твое место — внизу, где барахтается основная масса. Когда кто-то на своем месте, то между ним и занимаемым им местом (статусом) нет разделительной черты. Он и есть это место (ожившее через него, так сказать). Для него нахождение здесь подразумевается само собой, не являясь нагрузкой или обременением.

Вежливым быть утомительно, когда ты чужд вежливости, когда ты — хам. Но, в таком случае, стоит ли отзываться сочувствием на твои жалобы, тем более, тобой восхищаться?

 

Помощь ближнему, служба чему-то из корыстных соображений продолжают разделение, подразумевают фрагментацию как свою среду. Если один помог другому, чтобы заработать денег или для того, чтобы считать себя нравственной личностью, то в такой помощи он проявил себя отдельным от него. Оба остались при своих границах. В том-то и состоит принципиальное отличие бескорыстия, что оно производит настоящее чудо — сплавляет двоих в одно. Больше того, здесь проявляет себя Целое — мир, характеризующийся полнотой, а потому лишенный всяких пределов.

 

Попытки популяризировать, «продвигать» нравственность, увы, не заслуживают поощрения. Все просто: тот, кто намерен рекламировать нравственность, занимает по отношению к ней внешнюю позицию — она уже не в нем, а он — не в ней. Он видит в ней что-то наподобие шкафа, который сегодня можно поставить здесь, а завтра перенести и расположить там. Нравственность такое не прощает. Поэтому как только кто начал привлекать к ней внимание, тот уже привлекает внимание к чему-то другому, но не к ней. Да и, кстати сказать, если к чему-то прилагается зазывала, то явно ведь к чему-то ущербному. А внимать ущербному, проникаться им — вот уж избавьте.

Так называемый святой растворен в святости без остатка. И если он оттуда вынырнул — единство нарушено и святости больше нет. Пускай его «вынырнуло» соображение, что к святости можно приобщить и жильцов из соседней квартиры, толку от него теперь не больше, чем от любого предателя.

 

Когда говорится одно, а подразумевается другое, становится муторно. Потому что нечего взять за точку опоры. Иными словами, муторно становится от отсутствия цельности.

Когда за непосредственной целью действия таится вторая, делающая первую мнимой, когда изображается одно, а значимой является совсем другая конфигурация, и когда так всегда, постоянно — вот морока, вызывающая тоску и угнетение.

 

Когда кто-то кого-то куда-то завлекает, то это может быть завлекание куда угодно, только не к истине. Истина не может быть ничем из того, что рекламируется. Всякое зазывание есть зазывание в ложь. И всякий, заманивающий другого куда-либо, не любит его.

 

Ложь есть только для ложного восприятия. Бытие лжи ложно. Видеть ложь — не видеть, не обладать (нормальным) зрением.

 

Объекта нет без субъекта. Субъекта нет без объекта. Они есть относительно друг друга. Бытие того и другого призрачно. За ними нет достоверности. Реально, абсолютно лишь бытие Целого.

Как полнота превосходит ущербность, как безграничное перекрывает ограниченное, как покой растворяет шум, как гармония затмевает хаос, а вечность отменяет время, так и целостность побеждает разделенность безо всякого боя.

 

Исчезновение объекта и исчезновение субъекта — две стороны одного явления. Точно так же двумя сторонами одного явления являются появление субъекта и объекта. Иными словами, это не объект с субъектом исчезают — это появляется нечто третье. И это не субъект с объектом появляются — это прекращается нечто одно. Причем следует иметь в виду, что это одно, конечно же, никогда не прекращается.

 

Нельзя призвать человека делать что-то, не обосновав, почему он должен делать это. Например, мало сказать: «Твори добро». Нужно еще добавить причину. Скажем: «Твори добро, потому что оно вернется к тебе сторицей». Но в таком случае добро оказывается не абсолютной, а относительной ценностью. Любое обоснование нравственного поведения превращает добро в относительную ценность. То, что называется абсолютной ценностью, занимает собой все, в то время как-то, что есть наряду с тобой, всем не является.

Невозможно обратить чей-то взор к абсолютному. Говоря иначе, можно обратить чей-то взор только к такому абсолютному, которое на самом деле относительно. И с этим ничего не поделать. Меня не заинтересовать тем, что меня не предполагает. Любая пропаганда абсолютных ценностей заранее обречена на неудачу. Более того, она совершенно бессмысленна. Тот, кто ею занимается, — мошенник. Ибо он первым не видит в абсолютном абсолютное.

Кто-то делает что-то в силу той или иной причины. Он что-то да получает от своей работы. Если же у твоего поступка причины не обнаружилось, то это уже не ты действовал — это проявилась целостность. В беспричинном делании деятеля с его резонами уже не отыскать. Если я сделал что-то беспричинно, то произошло преодоление меня, свершился акт самоотдачи. Иными словами, никакой «кто-то» никогда не совершит ничего беспричинного. Так что нелепо его к этому призывать.

Абсолютное требует самозабвения. Но если призывать кого-то к самозабвению, то надобно сообщить причину. А когда для самозабвения имеется причина, то о каком самозабвении может идти речь?

 

Особенность того, что делается без внешней на то причины, заключается в том, что здесь имеет место единство делающего и делаемого. Когда я делаю что-то ради самого процесса, я образую единство с тем, что я делаю, — я исчезаю в этом единстве. Или так: внимая (посвящая себя) чему-то не корысти ради, я образую с ним единство. Если нет моего отдельного интереса, то и мне не выделиться. Если нет чьего-то отдельного интереса, то никому не выделиться.

Что-то делается только ради того, чтобы оно было сделано, чтобы оно — делалось. Следовательно, то, что делается — больше, нежели просто то, что делается. Оно еще и тот, кто делает. Оно, следуем далее, это и не то, что делается, и не тот, кто делает, а их единство. Целое.

 

Почему появляется особое спокойствие, когда наблюдаешь за другими не как за «я», а как за проявлениями нелокализуемых жизни, природы, судьбы? Потому что и сам исчезаешь в момент такого наблюдения.

 

Почему в некоторых случаях бывает так, что получение ответа на вопрос не снимает неопределенности, неудовлетворенности, непонимания? Потому что ответ предполагает вопрос и того, кто спрашивает (то есть — не понимает). При получении ответа остается спрашивающий, а вместе с ним — неопределенность и неудовлетворенность.

Пока ты ищешь ответ, для тебя есть вопрос. И даже если ты находишь ответ, то, поскольку ответ предполагает присутствие вопроса, последний все равно остается.

 

Наличие спрашивающего есть препятствие для появления понимания.

Допустим, тебе дали ответ на мучающий тебя вопрос. Но, восприняв его как ответ, ты продолжаешь иметь вопрос, то есть остаешься спрашивающим — непонимающим.

Нет ответа без вопроса. Ответ, таким образом, не есть нечто целостное. Стало быть, ответ ничего не дает. Вот он, ответ, есть. А понимания нет.

 

Если ты, находясь в понимании, вдруг думаешь: «Ба! Да ведь это же и есть ответ на мучивший меня вопрос!» — ты теряешь понимание.

От понимания можно взять только понимание. Истина — ради истины, а не для того, чтобы помочь кому-то с его проблемами. Истина не может быть ответом на вопрос. Либо она есть безотносительно вопросу (и чему бы то ни было), либо это не истина.

 

Что заставляет думать? Нужда, незавершенность. Вовлеченность в процесс. Скажем, если тебе нужны деньги, ты думаешь, как их заработать.

Если я думаю, значит, мне что-то нужно. Раздумье, таким образом, есть проявление моей незавершенности. Когда будет целостность, необходимость думать отпадет. Впрочем, вместе с необходимостью думать «отпаду» и я.

 

«Я» — это субъект, объектом которого якобы является он сам. Почему якобы? Потому что субъект разделен со своими объектом, субъект и его объект — разное.

 

«Это — я», — указывает субъект на объект. Какое-то сомнительное единство. Быть «я» — значит быть разорванным, фрагментированным.

 

«Я» невозможно без внешнего мира, так как оно разделено в себе. Если никакого внешнего мира не будет, «я» создаст его из самого себя. «Я» есть отчуждение и одиночество.

 

«А не сменить ли тебе прическу?» Вполне нормальный совет с точки зрения возможности его реализации. Вот еще примеры других нормальных наставлений: «Не пора ли тебе принять душ?», «Поищи какую-нибудь другую работу!», «Перемени тон на более любезный».

Возможны самые разные пожелания, предложения, рекомендации. Но не все. Вероятно, есть и другие исключения, но вот чего точно нельзя пожелать, посоветовать или предложить, так это: «Тебе надо измениться».

Нет ничего нелепее, чем порекомендовать кому-то, чтобы он изменил себя. А тем, кто не только верит в такую возможность, но и, задействуя всю свою волю, предпринимает соответствующие усилия, остается только посочувствовать.

Прекратиться, кончиться — сам я этого не могу.

 

Он хочет стать лидером? Понятно, значит, за ним никто не пойдет. Кто стремится произвести впечатление, тот сядет в лужу. Чтобы не опозориться, нужно стать безразличным к позору и к триумфу.

Мы можем сказать о ком-то: «Он — победитель», — но сам он скажет: «Нет ни поражения, ни победы». Мы скажем кому-то: «Вы добрый», — а он ответит: «Нет ни добра, ни зла». Мы спросим: «Как ты добился признания?» А он ответит: «Однажды я потерял интерес к тому, что обо мне думают люди».

 

Мы думаем, что когда станем смелыми, то будем наслаждаться своей смелостью. Но ведь это же мечта труса! И чтобы мечта сбылась, трус должен остаться. Ведь мечта сбывается, когда желаемое получает именно тот, кто ее лелеял.

 

Мы думаем, что когда мы перестанем бояться, то будем ходить и радоваться: ага, а я-то не боюсь! Но чтобы радоваться бесстрашию, нужно быть разделенным с ним, находиться извне. А кто находится извне по отношению к бесстрашию? Совершенно верно: тот, кто боится, кому страшно. Поэтому радость тому, что не боишься, это очень сомнительное явление. Ведь она показывает, что страх никуда не делся. Вот он, вернулся.

 

Мелкие людишки мечтают: вот бы мне какую-нибудь сверхспособность, я бы тогда такое вытворял! А ведь эта сверхспособность настолько изменила бы обладателя ею (если вообще не устранила, образовав с ним единство), что ему и в голову не пришло бы ничего «такого» вытворять. Он не будет отделен от своей сверхспособности — в том числе это означает, что он будет ответственным за то, что делает, как ответственен взрослый за обращение со спичками. Взрослый не будет играть со спичками, как того хочет дитя, которое безответственно — не понимает, что такое спички и что такое огонь. Он отвечает за свое обращение со спичками, поэтому ему и позволено с ними обращаться.

 

То, о чем мечтают мелкие людишки, не дается даром. За это нужно заплатить. Самоотдачей. В это надо вложиться. Вложить себя.

Впрочем, потребовавшее самоотдачи (например, какое-то искусство или техника, на обучение которым было посвящено по-настоящему много времени и сил), уже не может фигурировать в качестве того, чем владеют, обладают, что имеют в своем распоряжении. Тут уже не кто-то обладает чем-то. Тут целостность.

Он не овладел мастерством. Он стал единым с ним. И если его выделить, то вряд ли выделенный окажется мастером. Так, ремесленником. Мелким.

То, во что я вложился, не может принадлежать мне хотя бы потому, что я послужил для него материалом. Меня уже нет (не остается), когда есть то, во что я вложился. Нельзя распоряжаться тем, что составлено в том числе и из тебя. Скорее, это оно тобой обладает.

 

Трус хочет быть смелым, но таким смелым, кто не несет ответственности за свою смелость. Если обратить этот тезис в другую плоскость, то получится вот что: когда кто-то действительно отвечает за свое поведение, он не разделяет себя с ним. А если не разделяет, если не вычленить, что вот здесь кончается он и начинается поведение, то нет ни его, ни поведения, а есть целостность. Если вернуться отсюда в плоскость первую, то смелый человек, похоже, потому и смел, что когда есть смелость — нет никого, а ведь чтобы был страх, нужно, чтобы было кому бояться.

 

— Я всю жизнь боялся. Можно ли считать, что я вложился в страх?

— Нельзя. Боясь, ты хранил себя от вложения во что-либо. Бояться — быть занятым собой, держать себя при себе.

 

Причиной страдания является сама разделенность. Таким образом, вместе с прекращением страдания прекращается и разделенность, а вместе с ней и страдалец. Так что бессмысленно говорить ему, что есть возможность не страдать. Она есть не для него. Пока есть желающий от него избавиться, страдание продолжается.

Всякий страдалец хотел бы перестать страдать. Но ведь он сам есть не что иное, как следствие, проявление, порождение страдания. Ведь в чем заключена причина страдания, как не в нарушении целостности? Поэтому вместе со страданием уйдет и страдающий. Будучи производным от разделенности, он ее не видит, не понимает, что страдание есть, потому что есть разделенность, что это одно и то же.

Пока есть «я», «я» будет страдать.

 

Как мне перестать беспокоиться (покончить с одиночеством), если беспокоиться и быть (быть «я») — это одно и то же?

 

Страдающий от зубной боли вовсе не находится от нее по другую сторону баррикад. Так же как и желающий от нее избавиться. Это не у него зуб болит. Это им зуб болит. Это его наличием зубная боль, в частности, и проявляется.

Он — один из элементов, составляющих явление под названием «зубная боль». Он не снаружи зубной боли, а внутри нее. Он и есть — зубная боль.

 

Наблюдения типа: «Смотри-ка, а я, между прочим, переживаю покой», — тут же из покоя вышибают. Ведь покой, если он действительно имеет место, неразделим на субъект и объект — он целен, един. Внутри себя он везде один и тот же. Как только появляется разделение, необходимое для того, чтобы сделать вышеназванное наблюдение, происходит разрушение целостности.

 

Об избавлении и приобретении, об освобождении и преодолении, о добывании и обладании речь может идти только по отношению к чему-то внешнему, к чему-то такому, что не является продолжением нас самих.

Одно не может быть другим. Мы не можем находиться в стороне от самих себя. В отношении внутреннего, то есть того, чем являемся мы сами, об избавлении, приобретении и т. п. не может быть и речи. Ведь избавление/приобретение предполагает, что избавился/приобрел тот же самый, кто был до избавления/приобретения.

Кто боится, тот зависим от страха. Поэтому от страха нельзя избавиться, не избавившись одновременно от того, кто боится.

«Как мне стать лучше?» Вопрос имел бы право на существование, если бы «лучше» относилось к чему-то внешнему, не связанному с нами. Я не могу стать лучше, и никто другой. Нет никакого становления лучше.

 

Наличие радости в связи с обретением покоя означает, что, кроме покоя, есть кто-то еще. Со своими интересами и потребностями, задачами и целями. Но какой же это покой, когда есть интересы и потребности, задачи и цели?

Наличие радующегося покою есть наличие разделенности. Радость по поводу состояния покоя обнаруживает присутствие кого-то отдельного. А быть отдельным — значит испытывать беспокойство.

Нельзя дать «я» покой. Ведь покой есть не что иное, как отсутствие «я».

 

«Ба, а ведь я — переживаю свободу!» Когда есть разделение, возможны лишь несвобода и тот, кто в ней томится. Поэтому данное восклицание невозможно. Если только кто-то не притворяется.

 

Кто смотрит на свободу со стороны, извне, тот видит лишь ее внешние проявления, так сказать, побочные эффекты. Кто хочет обладать свободой, тот, будучи иным по отношению к ней, хочет обладать ею не ради нее самой, а ради того, что она может ему дать. Все, кто мечтает о свободе, видят в ней состояние, в котором можно находиться, извлекая из него что-то для себя. Однако внешняя польза от свободы равна нулю. Мечтающие о ней ничего о ней не знают. В свою очередь, взять от свободы ее саму — значит не быть иным ей, не быть с ней разделенным.

 

Радующегося покою покой волнует. И что значит наслаждаться покоем все больше и больше, как не создавать вибрации шума, как не все больше и больше впадать в беспокойство? Всего лишь на миг мелькнуло: «О, как мне хорошо!» — и целостности как не бывало.

«О, как мне хорошо!» — это всего лишь предвестие: «О, как мне плохо!»

 

Мы понимаем выражение «сильный человек» в том смысле, что это он — некое «я» — является источником силы, что путем собственного напряжения можно произвести на свет силу.

Вот нечто ограниченное, отделенное, которое к тому же сильно напряглось. Совершенно верно: напрягшись, ограниченное и отделенное стало еще более ограниченным и отделенным. Как оно может что-либо произвести? Очевидно, что обретение силы связано с преодолением ограниченности и отделенности; не с отделением, а, напротив, с объединением. Но в таком случае сильный человек — это тот, кто исчезает в Целом. Иными словами, сильный тот, кто фактически сдается, отдает себя. Тот, кто как субъект есть слабый, никакой.

 

Стремление к покою — это большая проблема. Ведь когда покой приходит, возникает, то он занимает не только место желаемого состояния, но и желающего в этом состоянии оказаться.

Кто видит в покое состояние, в котором можно находиться, тот роковым образом обречен на беспокойство. Ведь то, что принято описывать словами: «Некто находится в состоянии покоя», — представляет собой целостность.

 

Для мечтающего о безупречном покое важно не столько, чтобы он — безупречный покой — был, сколько чтобы он был им, мечтающим, зафиксирован. Если я мечтаю о покое, то присутствие покоя приравнено к моей фиксации этого состояния.

Ведь о чем мечтают, мечтая о полной свободе? О том, что однажды будет миг, когда можно будет отметить: «Вот она — настоящая свобода, вот она — я ее трогаю, пью, ощущаю, купаюсь в ней». Как будто свобода — та, которая полная и настоящая, — является тем, что можно трогать, ощущать, видеть, слышать и переживать. Как будто свобода и покой — это состояния; это то, по отношению к чему можно быть обособленным, сохранять отдельность.

Все подобные мечты — из разряда тех, которым не суждено сбыться. Покой и свобода — безупречный покой и полная свобода — приходя, наступая, случаясь, не исполняют ничьей мечты, не оправдывают ничьих надежд. Они случаются тогда, когда происходит отказ от себя — вместе со своими мечтаниями.

 

Он жаждал избавиться от одиночества и все искал, присматривал себе женщину, но все усилия были напрасны. Наконец, он принял то, что быть ему всегда одному. И женщина сразу нашлась. Или: мучился он, все хотел понять одну вещь. Долго мучился. Наконец, смирился с тем, что никогда этого не поймет. И назавтра понял. Почему?

Чтобы у тебя была женщина (или понимание), нужно быть подобным тому, у кого она (или оно) есть. И вот смирившийся с тем, что не понимает, как раз подобен тому, кто понимает. И тот, и тот спокоен; и тому, и тому — хорошо. Каков тот, у кого есть женщина? Ну, он явно не терзается, что женщины у него нет.

Чем меньше ты мечтаешь о женщине, тем меньше разделение, расстояние между вами. Тем больше твое соответствие тому, чтобы она была. Тем больше твоя готовность к ее появлению (или к пониманию). И потому она появляется, возникает в твоей жизни сама собой.

 

— Все, теперь я другой.

— Но другим ты являешься относительно кого? Того, кто был прежде. Значит, прежний не исчез. Ведь если бы его не было, ты не был бы «другим».

— Он исчез. Просто я о нем помню. Помню, что он был.

— Да мало ли о чем ты помнишь! Разве в этом дело? Дело в том, что чем больше ты другой, тем меньше это имеет значение — то, что ты иной по отношению к тому, что был прежде. Чем больше ты другой, тем меньше значения имеет то, что когда-то ты был не таким, как сейчас. Чем ты «другее», тем меньше значения имеет тот, кто был на твоем месте раньше. Если ты действительно станешь совсем другим, совершенно другим, то ты будешь воспринимать себя так, словно был таким — какой ты есть сейчас — всегда. Словно того, по отношению к которому ты — другой, никогда не было. Если ты действительно станешь совсем другим, то ни в коем случае так — другим — себя не назовешь. Ты же первым делом выпалил, что ты — другой. Недалеко же ты от него ушел — от себя прежнего. Совсем недалеко. И память здесь совершенно ни при чем.

 

Если кто-то действительно радикально переменился, стал другим, то это получилось вследствие того, что он пережил собственную кончину. Хотя, как и в случае с физической смертью, если есть кто-то, переживший собственный конец, значит, конца не было. Не должно остаться никого. Иными словами, если кто-то действительно радикально переменился, стал другим, то это получилось вследствие того, что произошла смерть «я». Прекращение «яйности» — воистину кардинальная трансформация.

По-настоящему стать другим — значит исчезнуть, потерять локализацию, перестать выделяться. Поэтому невозможны слова: «Я стал другим». Ибо они всегда свидетельствуют об обратном. Все другое, новое во мне лишь тогда другое и новое, когда не собирается в «я». Действительно новый человек есть максимальная развернутость, настолько максимальная, что он есть так, словно никого и нет.

 

«Я перестал быть злым и закрытым». Такие слова некому произнести. Доброта и открытость не выделяют. Выделяют злоба и изоляционизм.

В иных случаях можно что-то поменять в «я». Речь же идет о ситуациях, когда убирание чего-то в «я» неизбежным образом влечет за собой убирание самого «я».

"Я словно другой человек с тех пор, как во мне нет злобы». Злой и не злой — это не просто два разных человека. Не злой — это отсутствие «я» и присутствие Целого.

 

Целостность — это не выход. Ведь выход является таковым для кого-то. А если есть кто-то — нет целостности.

 

Когда нет страха, нет никого, кому не страшно.

Если у тебя нет проблем, то нет и тебя — есть целостность, неразделимая в себе.

 

Безмыслие — это не состояние (как то, в чем можно находиться). В безмыслии находиться нельзя. Когда есть мысли — то они всегда есть в чьей-то голове. Когда мыслей нет — то это уже не у кого-то их нет.

 

Многажды подмечено, что цель, для достижения которой пригодны неправедные средства, не есть праведная (благая) цель. В самом деле, тот, кто так считает, куда более прав, недели тот, кто пытается эту истину оспорить. Эти-то вообще внимания не заслуживают, как не заслуживает внимания тот, кто оказался дрянь-человеком, вернее, открылся в качестве такового.

Однако быть куда более правым еще не значит быть просто правым. Говорите, праведная цель предполагает праведные средства? Все обстоит несколько иначе.

Чтобы это стало ясным, зададимся вопросом «почему?». Почему неправедность средства обнаруживает неправедность цели?

Вот два объяснения, которые на самом деле суть одно, просто увиденное с разных ракурсов.

Во-первых, что-то праведное или, чуть иначе, что-то хорошее потому и хорошее, что представляет собой некую завершенность. А завершенности — ей ведь ничего не надо, и потому она не требует никаких жертв. Тому, чему ничто не угрожает, никогда не понадобится, чтобы ради него кого-то убили.

Все, ради чего кого-то надо унизить, обидеть или даже убить, по определению есть нечто незавершенное — по определению есть то, что не заслуживает никакого рода жертв, не стоит ничьих жизней.

«Хорошесть» неразрывно связана с завершенностью, завершенность — вот, собственно, что хорошо в хорошем. Нечто хорошо постольку, поскольку цельно. Недаром праведный человек или, лучше сказать, тот, кто обращает на себя безусловное внимание, кто только и достоин любви и служения, непременно смел — смелость проистекает из свободы, которая есть тогда, когда ничего не нужно — даже быть, продолжаться.

В общем, чему ничего не нужно, с чем ничего не может случиться, тому не нужна ничья кровь. Не нужны неправедные средства. Праведные, правда, тоже. Праведному не нужны никакие средства. Средства вообще.

Во-вторых, цель, которая не составляет одно со своим средством, есть нечто ущербное, то бишь, в данном контексте, нехорошее — неправедное. Когда целью является такое-то, а средством — такому-то противоположное, тогда цель оказывается ограниченной своим средством, оказывается чем-то, не распространяющим на средство свое влияние, чем-то слабым, местечковым. Только цель, единая со средством, будет действительно беспредельностью, не знающей иного себе. Только цель, вобравшая в себя свое средство, есть завершенность. Праведное. Благое.

Итак, вот что открывается. Само выражение «праведная (благая) цель» оказывается некорректным. Ведь праведное (завершенное) не относится к числу того, что надо достигать. Когда есть праведное, нет уже ни целей, ни средств. Едва только праведное или благое показалось, беготне под названием «достижение таких-то целей такими-то средствами» сразу же пришел конец.

Во имя какой бы цели ни суетились, все это пустое. Все, что может быть целью, никогда не будет благим или праведным.

 

Один хочет быть богатым, другой хочет быть здоровым, третий хочет быть богатым и здоровым, и чтобы это длилось как можно дольше. Такой ему видится полная, настоящая свобода.

Все это иллюзии. Ведь единственно настоящая свобода — это возможность не быть. В качестве уточнения — не быть чем-то (кем-то).

Казалось бы, какое грандиозное явление — человек (личность, «я»), который богат, здоров и никогда не умрет. Но если поставить рядом с ним того, кто, нет, не умер, а больше не связан собой, вернее, поставить рядом с ним тишину невыделенного, воздушность нелокализованного, безизъянность безграничного и умиротворенность «нигдешне-вездешнего» (если бы только было возможным это сделать), то стало бы ясно: богатый, здоровый и перешагнувший через столетний юбилей человек — это все тот же раб, заслуживающий не восхищения, а жалости.

 

Богатый богат только с узкой точки зрения. Быть богатым — значит если взглянуть более масштабно, быть бедным. Быть здоровым — значит быть больным. Если кто-то говорит: «Я — богат», — то из первого же слова этого высказывания («я») следует со стопроцентной очевидностью, что перед нами крайне нуждающийся бедняк.

 

Ситуацию вдруг открывшейся истины, неожиданно случившегося понимания называют прозрением. Здесь интересно то, что коль скоро прозрение внезапно, даже лучше сказать, спонтанно, то, следовательно, его никто не заказывал, никто не вызывал, никто не ждал. Когда оно вдруг случилось, то субъект просто не успел заявиться. Не успело возникнуть «я», которое могло бы сказать: «Это я вижу».

Ты шел, думал совсем о другом, как вдруг — вспышка прозрения, когда не кто-то видит что-то, когда никто ничего не видит, а есть Целое. И это ты потом решил, что имело место неожиданно случившееся понимание, что это был момент познания — было другое, и тебя там не было.

 

Тому, кто рассматривает приобщение к Целому как решение своих трудностей, можно с тем же успехом предложить броситься с крыши многоэтажного дома, застрелиться или сунуть голову в петлю.

Да, Целое не имеет проблем, однако желание стать им является явной нелепостью. Ведь точно так же Целое не является разновидностью «я». А никому нелепо завидовать или, скажем, радоваться за него. Тем более нелепо хотеть им стать.

 

Почему добрый человек, даже когда из своих добрых поступков может извлечь личную пользу, никогда этого не предполагает, не ждет и вообще об этом не думает? Потому что тот, кто будет об этом думать, окажется разделенным с добром.

В этом смысле само выражение «добрый человек» является некорректным: человек (действующее лицо, «эго»), применительно к данному контексту, может быть только злым. В добром поступке проявляется Целое, в момент совершения доброго поступка никого (никакого действующего лица) нет. Вот почему, собственно, и не возникает никаких предположений, ожиданий и мыслей.

 

«Я испытывал острое наслаждение, созерцая прекрасную картину утреннего пробуждения природы (слушая гениальную музыку и т. п.)». И это — о состоянии субъект-объектного единства, о растворении и слиянии.

 

— Почему не танцуешь?

— У меня не получается.

— Но это же просто! Берешь и танцуешь!

Нет, это непросто. После того, как произошло разделение на тебя и на танец, уже не просто.

Если разделить с танцем того, у кого получается танцевать (разумеется, танец не разделяется на субъекта и способность, которой этот субъект владеет, однако пусть условно будет так, как следует из принятых способов описания), то и у него возникнут проблемы. И ему, не будь это так жестоко, можно было бы заметить: «Что же ты? Ведь в этом нет ничего сложного! Просто берешь и танцуешь!»

 

Увидеть несущественность своих поползновений и мытарств — своей жизнишки, что это значит? То, что она прекратилась как твой объект, а ты прекратился как ее субъект.

Освобождение от себя, например, в форме прекращения беспокойств за свою судьбу - это когда уходит не только тот, за кого беспокоятся, но и тот, кто беспокоится. Это не я освобождаюсь от себя. Пока я от себя освобождаюсь, усиливается лишь мое собой закабаление. Наличие освобожденного от себя — признак того, что освобождения не случилось.

 

Нравственным следует считать деяние, в котором обнаруживается не-разность содействующего и того, кому содействие оказывается. Когда кто-то помогает другому исключительно ради этого другого, интересы одного оказываются неотличимы от интересов второго. И вообще, любое действие, ознаменовавшееся единством дающего и приобретающего, обязательным образом имеет отношение к нравственности.

Другой критерий нравственного поступка заключается в том, что делающий и предписывающий делать здесь оказываются не-разным. Ведь как не согласиться с тем, что нравственным имеет смысл называть только такое содействие кому и чему-либо, к которому никто и ничто не вынуждает. В том числе и по этой причине — не-разности делающего и предписывающего делать — так называемый нравственный поступок представляет собой нечто невероятное.

«Позвольте. Возьмем эгоиста, располагающего свободной минутой и направляющего себя заработать 100 рублей. Критерий нравственного поступка, таким образом, оказывается соблюденным. Однако что тут возвышенного и невероятного?»

Вот кого-то плеткой погнали батрачить. А вот эгоист направил себя на заработок. Эти два случая ничем не отличаются друг от друга.

На заработок погнала необходимость. Только роль внешней силы эгоист взял на себя, разделившись с собой, выступив этой внешней силой по отношению к себе.

Невероятность нравственного поступка, когда делающий и побуждающий к действию оказываются одним, связана с тем, ЧТО представляет собой их единство — не подобное им третье (скажем, не очередное «я»), а нечто даже не особенное — вообще не «нечто». Бесконечность.

 

«Да, мы ничего не заработали, но все-таки не зря туда съездили: такую красоту увидали! Ах, какие там облака по вечерам! На душе как-то сразу спокойней стало».

Да зря вы туда съездили! Ничего-то вам от красоты не досталось. Да, конечно, когда при встрече с красотой как Целым произошло ваше исчезновение, ваши тела, избавленные от «я», на некоторое время освободились от ваших ежесекундных команд бояться, думать и напрягаться — кровь по жилам побежала бойчее, дыхание стало глубже и так далее.

И когда позже вы в свои тела вернулись, то и вправду застали их посвежевшими, но, опять же, в той степени, в какой было переживание этого «посвежения», в той же самой степени вас вновь не было. Признаком того, что вы действительно вернулись, стало ощущение тяжести, когда тело уже успело содрогнуться от вместе с вами вернувшихся ежесекундных команд бояться, думать и напрягаться.

 

«Да, мы ничего не заработали, но все-таки не зря туда съездили: такую красоту увидали! Ах, какие там облака по вечерам! Словно живой воды выпили и вновь готовы к подвигам».

Действительно, отчего бы не допустить, что отменивший вас случай возникновения целостности в виде законченного переживания красоты все-таки предоставил вам возможность получить с него дивиденды: вернувшись в обновленное, посвежевшее тело, «я» по первости будет более эффективно делать свое дело. Но какое дело? Совершенствуя свой комфорт, все более усугублять причиняющие страдания изоляцию и разделение.

 

Принятием мер к собственной безопасности «я» усугубляет свое обособление (то есть свою ограниченность), тем самым делая все более нелепым и сомнительным то, что так истово оберегается. В самом деле, успех в работе по обеспечению комфорта лишь острее показывает, что тот или то, во имя чего эта работа произведена, представляет собой не более чем жалкое недоразумение.

 

«Так ты ОТТУДА приехал, да? О, мы знаем, там такая красота! Наверное, у тебя столько впечатлений! Ты рад? Ты доволен?»

«Не знаю. Нет».

«Не рад? Не доволен? Как же так? Ты, что, совсем не рад? Почему молчишь?»

Рад — не рад. Причем здесь это?

Он сказал: «Не знаю. Нет». Другие говорили: «О, да! Мы так довольны!» Ни он, ни те, другие, не увидели красоты. Они — потому что оставались. Он — потому что исчез.

 

«Вы — сама красота!» — делается расхожий комплимент даме, а ведь пустивший его в обиход вложил сюда некий смысл — так он пытался обратить внимание на явленную его взору завершенность. Он хотел донести, что красота — это не только то, чем дама обладает, но и обладательница красоты — это не кто иная, как сама же красота, а, следовательно, имеет место явление единства или гармонии или полноты или завершенности.

Кстати, если бы кто-то составлял единство со своим убожеством, это было бы необычайно прекрасное зрелище. Пардон, полноту ведь не лицезреют — в нее проваливаются.

 

Единственно, как реагируют на обнаружение не-чужого — это быстренько с ним сливаются. До неразличения и, соответственно, пропадания. Ибо не-чужое оказывается наличествующим вместо тебя. «Это конечно, хорошо и, наверное, правильно. Но как же наблюдения, размышления?» Если нет чужого тебе — что наблюдать и о чем размышлять?

Растворения наблюдателя не случится, пока есть, что наблюдать. Да, он потому и не наблюдает, что растворяется. Но и: он потому и растворяется, что наблюдать нечего. Это две стороны одной медали.

Кстати, не-чужое не может не оказаться заодно еще и тем, что безгранично. Ведь, будучи конечным, оно, соответственно, будет чужим — иным, отличным и отдельным. И оно, в этом смысле, тоже пропавшее, взятое как наблюдатель, потому как ему-то уж, понятное дело, совершенно не за чем наблюдать тоже. Оно и верно: в чем еще пропадать как не в том, что само — пропавшее?

 

Абсолютно значимое (бесконечное) можно проигнорировать лишь в одном случае — когда не видишь в нем абсолютно значимое. Пока нечто воспринимается тобой как значимое абсолютно, ты не можешь от него отвернуться, отмахнуться, его бросить, покинуть, оставить и забыть. Если оставил и отвернулся от чего-то, так именно потому что оно не является абсолютно значимым. Нельзя полагать что-то абсолютно значимым и одновременно отворачиваться от него, переходя к своим делам и заботам. Вот что стоит за иным поведением, например, когда кто-то заменяет собой того, кому угрожает опасность, предоставляя ему свое, безопасное или менее опасное место — второй открылся первому как абсолютно значимый, вот в чем дело. Или когда говорят то, говорить что чревато неприятностями. Ведь если промолчать означает отвернуться от абсолютно значимого, то промолчать невозможно.

Если что-то выступило для тебя как имеющее самостоятельный смысл, то признание тобой того факта, что оно таковым смыслом обладает, проявляется в том, что — пока оно выступает для тебя как важное само по себе — ты занят им целиком. Так сказать, блюдешь исключительно его интересы и исключительно к этому сводишь всю свою активность. Действуешь так, словно вместо тебя — оно, то, что ты увидел как имеющее самостоятельный смысл. Вот что стоит за поступками, когда себя не жалеют и только смеются в ответ на угрозы. Причем если угрожающий решит было, что просто обещанный им ущерб не слишком-то серьезен, потому и не вызывает сильного страха, и станет пугать новыми неприятностями, двигаясь ко все более и более необратимым из них, то ему придется вскоре с удивлением констатировать, что, по мере того как он изощряется в убойности своих угроз, ответный смех не только не стихает, а становится лишь сильнее и естественнее.

Умирающий за бесконечное переживает его — ведь как умереть за что-то, с ним не встретившись — его не ощутив, не почувствовав? Но что значит пережить бесконечное как не пережить и то, что оно — все, что есть? Разве что-то потеряно, если оставшееся, если то, что осталось — бесконечно?

 

Когда текущие процессы жизни заворачивают не туда, досадливо отматываешь назад, ища истоки нежелательного поворота с целью выяснения возможностей (пускай даже упущенных) все переиграть. Но в иной момент, когда признано гораздо более серьезное — что с момента окончания беззаботной поры детства вся дальнейшая жизнь явно не задалась, вдруг ловишь себя на том, что, пожалуй, стоит все оставить как есть.

Многое, почти все в своей жизни сделал не так — ну и Бог с ним. Пусть будет так, как вышло, как сложилось.

При этом наблюдаешь рядом более удачливых, действовавших вовремя и кстати, но это тебя не уязвляет, не испытываешь в этой связи никаких терзаний. Как такое стало возможным? Что случилось?

Случилось то, что удалось посмотреть на себя, как родитель смотрит на совершающее глупость любимое дитя — с умилением (ведь что бы ни совершало — все равно оно свое, родное). В том смысле, что даже никчемная жизнь — это жизнь, что всякая жизнь — проявление жизни единой. Получилось взглянуть на свою жизнь, как на одну из жизней, тем самым, выйдя из жесткой связки с нею. Увидеть ее как всего одно из великого множества, как на частный случай общего. А это общее, будучи гармоничным и завершенным, нивелирует собой эпизоды никчемности и хаоса. Или, говоря иначе, если даже через никчемную жизнь просвечивает бытие, исполненное завершенной гармонии, то разве ее никчемность — не мираж?

Случилось то, что застав свою жизнь как всего лишь одну из миллиардов жизней, посчитал лишним замыкаться только на одной личной истории, делить жизнь на свою и чужие. И удачливая, и не очень — все это жизнь, все это — одно, пусть и по-разному преломленное. Единство жизни располагает гораздо более вескими основаниями, нежели ее разность. Впечатление разности жизней и существ создается внешним, эффектом, разными они лишь кажется, реально оставаясь одним. Причем таким одним, которое лишено изъянов и которому невозможно причинить ущерб.

 

Кто-то полагает, что жил напрасно и пытается в этой связи себя потерзать? Но ведь то, про что он думает, как о себе и своей напрасно прожитой жизни, было совсем другим. Вместо напрасных и ненапрасных жизней и тех, кто их проживал, происходило совсем другое. И к тому, что происходило, не имел отношения никто. Это было ни с кем. Такой-то и такой-то, их жизни, качество этих жизней здесь совершенно не при чем. То, что свершалось и свершается… Кому — какому конкретному персонажу — и о чем здесь переживать? Где здесь провести разделительные линии, чтобы возникли такой-то и такой-то?

 

Отстраненно взглянув на себя и свои деяния, теряешь локализацию. В таком случае незадавшаяся жизнь оказывается ничьей. Разве она твоя, если тебя — нет?

 

Если я нахожу себя в любой жизни, то никакого меня нет, потому что нет разделения. В нахождении себя во всем проявляется Целое, а, стало быть, здесь никто ни в чем ничего не находит, здесь имеет место единство, слиянность.

 

«Вот это да! Он все потерял и только посмеивается. Это невозможно!» Действительно, невозможно. Если ты все потерял, то надо рвать на себе волосы, убиваться и рыдать. Посмеиваться нельзя. Если только не произошло освобождения от самого себя — единственно настоящего освобождения.

Почему это так впечатляет — то, что кто-то все потерял, и только посмеивается? Потому что здесь мы становимся свидетелями безосновного, беспричинного, самостоящего бытия, которое, разумеется, не может быть моим, твоим или его бытием. В той мере, в какой можно стать свидетелем безосновного, беспричинного бытия — ни в какой.

 

Это самая удивительная из всех возможностей — возможность быть (как разновидность — сохранять присутствие духа), несмотря ни на что, возможность пренебречь благами, отказаться от того, без чего, казалось бы, не обойтись. Например, возможность оглянуться на жизнь, которая не удалась, и, тем не менее, твердо, решительно и спокойно сказать «нет» любым предложениям обратить время вспять и попробовать заново. Либо отнестись к этим предложениям с безразличием.

Это так неожиданно. Ведь должен был кинуться на колени, благодарить за такую услугу, ноги целовать. Ан нет, как прожил, так и прожил. И слава Богу. Принимается.

Как можно принять неудавшуюся жизнь? Это ведь невозможно. Конечный человек на такое не способен.

Тем оно изумительней, эффектней.

Это особая свобода. Это свобода, которая стоит всех других свобод.

В таком принятии проявляется сила, которая может даже смутить, вызвать желание на всякий случай отступить назад, а то и вовсе схорониться, вдруг обожжет. Сила нечеловеческая. Да, действительно, если такое произошло, то это не кто-то показал себя. Это кто-то стал никем, и показала себя вечность. Ведь свободно от себя исключительно то, что ничем и никем не является, что не вместимо в пределы и рамки. Именно свободой от себя обнаруживается ни в чем не нуждающееся, ни от чего не зависящее, не знающее ограничений, исполненное полноты бытие. Целое.

 

Что такое мужество? Пренебрежение опасностью. Демонстрация независимости от обстоятельств и внешних условий. Но чему ничего не угрожает и что не зависит от внешних условий? То, что ничем не ограничено и чему ничего не нужно. Нечто законченное и не имеющее краев. Вот что показывается, приоткрывается, просвечивает через всякое проявление мужества. Неизмеримо большее, нежели то, что подразумевается под словами «мужественный человек».

 

Чему ничего не угрожает и что не зависит от внешних условий? Бытие, являющееся своим собственным источником и основанием. Causa sui.

Но что значит быть своей собственной причиной? Представлять собой единство. Единство, выражающееся в отсутствии разделения на причину и следствие. И вот что из этого следует: если я являюсь своей собственной причиной, то меня — нет, я — прекращен. Мне не найти, не выделить себя в этом единстве, ведь чтобы выделиться, нужно иметь иное себе, скажем, причину. А тут иного нет, ведь и причина, и следствие суть одно. Поэтому в той мере, в какой я един со своей причиной, я потерян. Я возможен лишь тогда, когда причина и следствие разделены.

Говорят: «Он проявил себя свободным человеком». Но когда имел место акт свободы — то, как следует из вышесказанного, имело место единство причины и следствия. Так что если что-то здесь себя и проявило, то оно не было ни кем-то, ни чем-то.

 

Невозможно обладать причинами для переживания полноты. Если бы полнота была тем, что имеет свою причину, то она была бы и тем, что можно вызвать или произвести, заработать или заслужить. Но как полнота не является тем, чем кто-то обладает (если полнота есть то, что переживается, то полнота ли это? если кто-то переживет что-то, то где здесь полнота?), так она не является и тем, у чего есть своя причина (следствие по определению есть нечто частичное, а не цельное, половинка, а не все).

Таким образом, полноты равно никто не достоин — ни лентяй, ни трудяга. Вот, он, казалось бы, заслужил покой. Но какой покой? Только относительный, условный, ненастоящий. Когда приходит настоящий покой, он приходит не к нему. Он не приходит к кому-то. Он ни к кому не приходит.

Чтобы случилась полнота, важно быть не таким-то и таким-то. Важно оказаться никаким. А это не может быть твоей заслугой — то, что ты пропал.

Да, можно обладать основаниями, позволяющими чувствовать уверенность или радость. Но уверенность или радость, вызванные, заслуженные и испытываемые кем-то, уверенность или радость, подкрепленные причинами, — это ничто по сравнению с уверенностью без всяких на то причин, в которой исчезают, освобождая место для цельного и самостоящего; по сравнению с радостью, у которой нет обладателя и которая есть единство, ничего не оставившее вовне.

 

Неужели не заслуживает внимания то обстоятельство, что максимальные восхищение и любовь вызывает тот, кого, по сути, уже нет — кто прекращен как отдельное, обособленное существование? И что есть эти любовь и восхищение, как не наше «проваливание» в это уже не-отдельное и не-обособленное существование, которое появляется, когда отдельное, обособленное существование исчезает?

Пожертвовавший собой (уже само это выражение противоречит тому, что призвано обозначать, ибо пожертвовавший собой есть никто), сталкивает нас с тем, что не знает деления на свое и чужое, что проходит сквозь границы и не охватывается рамками — вот чем мы поражены, когда считается, что мы поражены человеком — обособленным существованием.

Пренебрегший собой или себя отдавший, образовавший единство с иным себе не связан больше пределами своего «я». Таким образом, здесь обнаруживает и проявляет себя уже не отдельное бытие, а бесконечность — и вот она-то и завораживает. И вот что мы любим, когда говорим, что любим человека, вот что мы оплакиваем, когда оплакиваем кого-то, вот что бережем и вот что нам страшно потерять, когда нам страшно потерять его или ее.

Другой вопрос, может ли с бесконечностью случится что-то плохое. По-видимому, нет. И все же, правильно это или нет, но если мы плачем по ком-то, то именно из-за бесконечности, тем или иным образом нам в нем явленной.

 

Совершенно напрасно приписываем мы тем или иным «я» качества, которыми никто из нас по определению обладать не может. Когда действует сила, всех и вся превосходящая, когда производится то, на что никто из нас не способен, будь он трижды особенным, мы зачем-то произносим словосочетания вроде «сильный человек», «независимая личность», а также называем кого-то добрым, любящим, благородным или гармоничным.

Никто никогда не являл примера подлинной свободы, и если таковая все же является (а она является, и не так уж редко), то это происходит лишь вместе с разрушением пределов «я», пределов, позволявших этому «я» выделяться. Свободой (гармонией, красотой etc.) отличается целостность. Собственно, целостность и есть то, что поражает, кто бы нас ни поражал. Целостность. То, на что не вправе претендовать ни одно из обособленных существований.

 

Восхищаются теми, кто утонул в целостности. Другими словами, ими восхищаются тогда, когда уже некем восхищаться. Что нелепо. Поэтому восхищение кем-то (или чем-то), утонувшим в целостности, есть, в действительности, восхищение целостностью. На этом, правда, тоже не остановишься, поскольку целостность — вовсе не объект, вызывающий у кого-то те или иные эмоции…

 

Ничтожность проявляется не в том, что ничего не достиг к тридцати (сорока, пятидесяти) годам, а в сокрушении: «Мне уже тридцать, а ведь я, какой ужас, ничего не достиг».

Теперь о величии. Оно не в том, чтобы к сорока (тридцати, пятидесяти) годам достичь всевозможных успехов. Оно в несвязанности самим собой, в готовности не считаться с собой совершенно, достиг ли ты чего-то или не достиг ничего.

 

«Я тебе уже всю свою жизнь пересказала, а ты все молчишь, таишься». Она что, хочет, чтобы и он представлял собой нечто разделенное в себе, от себя отчужденное? Да, пожалуйста, сейчас он все выложит. Но кто он будет после этого? Да, и что ты пересказала? Набор пустых фактов, внешних сюжетных линий? Кому они нужны? Потому он уже и не слушает давно. Смотрит в окно, чувствуя, что ошибся.

 

Не для того ли мы появились на свет, чтобы через нас бытие познало самое себя? Нет, не для того. Не для того, чтобы кто-то познал что-то, а чтобы вспыхнула целостность, чтобы возникло единство, которое возникает всякий раз, когда субъект и объект оказываются одним.

 

«Я помог тому, чтобы случилась полнота». Это высказывание вполне может претендовать на звание самого претенциозного.

 

Вот были двое. Две жизни. Два человека. Или, например, человек и кошка. Помимо человека есть кошка. Помимо кошки есть человек. Который есть отдельно от кошки. Которая есть отдельно от него. Но вот одна жизнь внезапно обнаружила в другой — себя, и в себе — другую. И потерялась. А то, в чем она потерялась, не имеет конца.

Единая жизнь — вот что делает возможным объединение двух отдельных жизней. Не будь жизнь (все) единством, не будь разность жизней ложью, этого бы не произошло. Единство жизни — вот что проявило себя, когда два существования обнаружились как одно. Одно, соединившись с другим, соединилось с единой, бесконечной и вечной жизнью. Бесконечная и вечная жизнь (или, лучше, вечное и бесконечное; то, что вечно и бесконечно) — вот что соединило их, вот в чем они соединились. Не будь вся жизнь единством, никогда два ее фрагмента не стали бы одним.

 

Почему самые смешные шутки не запоминаются? Помнишь, что очень смеялся, но над чем? — над чем-то очень смешным. Над чем именно? Вот с этим проблема. Силишься, силишься, однако ничего так и не вспоминается.

Чем смешнее, тем меньше разделение между смешным и смеющимся. Максимально смешно, это когда между тем, что смешит, и тем, кто смешится, стерта грань. В этой целостности уже никто ничему не смеется. Как в таком случае ответить на вопрос: «Над чем я так смеялся?»

И все-таки так хочется вспомнить. А зачем? Якобы, чтобы пережить мгновения целостности еще раз. Чтобы МНЕ пережить эти мгновения. Хотя меня в них и не было.

 

Обнаружения, вроде того, что твой сосед тоже человек небесталанный или что среди окружающих кое-кто — многие — все! — так же остро чувствуют и переживают, приводят к весьма существенному последствию — начинаешь относиться к себе как к тому, с чьим исчезновением не все потеряно. А это, в свою очередь, приводит к еще более значительным последствиям…

 

«Как мне стать лучше?» Чтобы так спросить, нужно разделиться с собой.

Стать лучше можно только целиком. Однако если ты целен, зачем тебе становиться лучше?

В том-то и дело, что всякое «я» разделено. И стать лучше оно хочет только наполовину. Другая половина должна остаться прежней.

 

Добро — это не столько когда тебе помогли справиться с какой-то проблемой, сколько когда, через открытость тебе, упразднили твои границы. А когда нет границ, когда есть единство — помощь уже не нужна. Ибо что может случиться ни с кем?

 

«Я сделал это не корысти ради». Хорошо, только договаривай, почему ты сделал это не корысти ради — потому что в тот момент, когда было делание, никакого тебя и не было.

Я могу делать что бы то ни было только ради корысти. И дело не в том, что я какой-то нехороший — в отличие от других. «Я» может делать что бы то ни было только ради корысти.

 

Когда делаешь что-то не для себя, тогда двое — тот, кто дает, и тот, кто получает -оказываются не разным. Как оказывается не разным отдавание и получение. Делая что-то не для себя, ты действуешь не только не в своих интересах. Ты не действуешь в чьих-либо интересах вообще. Ты не действуешь в интересах какого-то конкретного лица, в интересах чего-то определенного, отдельного. Иначе бы ты не чувствовал, что, отдавая, получаешь наравне с получающим. Здесь получатели все, а точнее — всё. Ты способствуешь не чьему-то конкретно интересу — интересу того, что лишено пределов, интересу, обнаруживающему разных — одним.

Вообще говоря, равенство отдавания и получения означает, что дело здесь вовсе не в получении и отдавании. Отдавание и получение, став одним, превращаются в несущественное, ненужное. Как это ни странно, но когда кто-то отдает себя кому-то всецело (то есть без каких-то задних мыслей), то здесь никто ничего не отдает и никто ничего не получает. Ведь оказывается, что нет двоих, а есть одно, которое равно себе, чтобы себе еще что-то давать или получать от себя что-либо.

 

Что обнаруживается, когда ты протягиваешь другому руку, и за этим стоят не обычаи и социальные нормы, не корысть и не расчет? Поверхностность и несущественность — ложность — наличия разного и конечного.

Через делаемое не для себя проявляется Бог. Как-то, что по ту сторону границ и отличий. Ведь сделать что-то для другого бескорыстно — значит признать его не-чужим, не-другим: допустить неразделенное (цельное) бытие.

 

— Какой молодец! Он пренебрег собой ради друга!

— Ты видишь его там, где его нет. Не надо хвалить человека тогда, когда произошло явление Бога.

Хвалить человека вообще не за что. Впрочем, с воздаянием хвалы Богу тоже имеется проблема. К примеру, Бог не разделен со своим поведением, чтобы первого можно было похвалить за второе.

 

Можно обнять плачущего человека, ничего к нему не чувствуя, просто чтобы он успокоился и можно было продолжать решать текущие вопросы. Можно дать кому-то лишние сто рублей, чтобы упрочить имидж порядочного человека, сделав вид, будто тебе есть дело до окружающих. Но положить свою жизнь за другого, просто чтобы сделать вид, соблюсти приличия? Такого, наверное, не бывает.

Если кто-то отдает чему-то (кому-то) всего себя, значит, для него оно по-настоящему оказалось всем, что только есть.

 

Если что-то или кто-то оказались для тебя всем, что только есть, значит, они перестали быть чем-то или кем-то. Отдавая себя кому-то (чему-то), ты прекращаешь его. Ты отдал себя ему — тебя вдруг не оказалось, он потыкался туда, сюда, но не наткнулся на иного себе, чтобы выделиться самому, и вот — его нет тоже. Ты отдал ему себя, и, очутившись теперь на месте двоих, он обнаруживает невозможность разделить свое и чужое. Очутившись на месте двоих, он теперь в равной степени и он, и тот, кто отдал ему себя, а значит, нет уже отдавшего и получившего, есть то, что возникло из их слияния.

 

Никому не стоит обольщаться: в нем видят Целое в той мере, в какой он — уже не он, а нечто большее. В той мере, в какой он соединен с чем или кем бы то ни было. В той мере, в какой он открывается, запуская в себя и, одновременно, запускаясь во что-то (в кого-то) — не во что-то и не в кого-то, а в Целое.

Ты никогда не увидишь все в ком-то (в чем-то). И никогда чему-то (отдельному) себя не отдашь.

 

Никто никого не любит. Ведь, любя кого-то, я люблю такого его, которому я отдал себя, впустив его на свое место; такого его, который слеплен из двоих; такого его, который вообще не есть кто-то.

 

Если кто-то самозабвенно внимает чему-то, то всегда не чему-то, а Целому, поскольку самим фактом самозабвения он утверждает то, чему внимает, в качестве занимающего собой все — даже место своего зрителя.

Если кто-то отдает кому-то себя, то всегда не кому-то, а Целому, поскольку самим фактом самоотдачи он утверждает того, кому отдается, в качестве большего, нежели кого-то локального, в качестве могущего расположиться и на твоем месте, в качестве незакрытого, такого, различия с кем не чувствуешь.

Отдать себя не Целому — это и невозможно, и бессмысленно. В факте самоотдачи проявляется взаимная неразделенность отдающего и принимающего.

 

Соединение двух частей — это вовсе не образование более крупной части. Это признание правды, стоящей за целостностью.

Во всяком соединении обнаруживается не знающее предела, не знающее иного, не знающее себя. Не выступающее обрубком — полное, завершенное, нелокализуемое. Пожалуй, этим впечатляюще, к примеру, содействие другому, не преследующее собственной выгоды, — а вовсе не тем, что у того, кто мерз, вдруг (благодаря бескорыстному поступку, совершенному кем-то — никем), появилось теплое одеяло. Ведь даже если вскоре отобрать у него подаренную согревающую принадлежность, так что всю оставшуюся ночь ему придется дрожать от холода, благодарность уделившему внимание и позаботившемуся о нем, хотя ничто его к этому не вынуждало, останется. Вот ведь странно! — но даже если оно не приводит к желаемым результатам, проявленное участие, при том только условии, что оно лишено корысти, выступает значимым и сохраняется в памяти на всю жизнь. Бескорыстность просто так подаренного одеяла оказывается ценнее самого одеяла. Оказывается тем, что позволяет не нуждаться ни в одеяле, ни в ему подобном.

 

Хоть и говорится, что эгоист — это тот, кто все делает ради себя, дело обстоит несколько иначе: все, что он делает, представляет собой уступку требованиям внешних сил.

Обеспечивая себе безопасность и достаток (а это все, чем он занимается, даже если он занимается так называемой погоней за удовольствиями), эгоист пляшет под дудку подчинившего все живое закону «хочешь жить — умей вертеться». Это он, законодатель мироздания, требует: «А ну-ка попляши!» Похлопочи насчет пропитания, крова и так далее. И эгоист пляшет, пляшет в угоду создавшему этот мир таким, каков он есть, кем бы и чем бы этот создавший не был. Для него он пляшет. По его заказу.

Если бы эгоист воплощал собой единство исполнителя и заказчика, он представлял бы собой нечто иное — бытие, не знающее разделения и заодно никаких внешних сил.

Парадоксальным образом, эгоист вынужден заботиться о себе сродни тому, кого заставляют делать то или другое. Если бы его забота о себе оказалась проявлением свободы воли, то она стала бы актом подлинного самопожертвования и благородства.

 

«Это показалась частица неразделенного бытия». Нет, нет! Здесь все уже по-другому. Неразделенность не может быть локальной. И она не делится на фрагменты. Выражаясь чуть иначе, каждый частный случай неразделенности — это никакой не частный случай, а все оно — неразделенное бытие — целиком. Это либо все неразделенное бытие целиком, либо это вообще не случай неразделенности.

 

«Я потерял пределы! Я свободен, я свободнее птицы! Радуйтесь за меня! Трепещите передо мной!» Трепетать мешает вот что: быть кем-то — значит иметь что-то в качестве своего предела. Как же потерять пределы может «кто»? Когда теряются пределы, теряется «кто» и «что».

 

Что значит действовать неосознанно, как не быть разделенным с тем, что делаешь?

«Я сделал это по невнимательности. Потому что был пьян. Не выспался. Голова была занята другим. Хотел заработать. Попросили. Заставили». Иными словами, находился в разлуке с собственным поведением. Поступок и совершивший его не были сплавлены воедино, были разным. В итоге получилось что-то сомнительное, несуразное, никчемное, напрасное.

Вслед за прозвучавшим наблюдением совершенно естественным образом напрашивается следующее противопоставление: когда имеет место принципиально иное явление — явление неразделимости поступка с тем, кто его совершает, то результатом будет нечто безупречное, качественное, осмысленное и так далее. Не произведется ничего грубого, гадкого, когда поступающий и поступок — одно.

Разделенность приводит к разделенности. Хаос — к хаосу. Порядок — к порядку. Гармония — к гармонии. Цельность прирастает цельностью. Впрочем, стоит ли умножать сущности (единое)?

Проблема не в том, что в результате деятельности находящегоя в разладе с самим собой лица вышло нечто плохое. Это дело побочное. Плох уже сам этот разлад. Если его не будет, то, скорей всего, и деятельности-то никакой не понадобится. Уже одной цельности чего-то достаточно, чтобы цельным было все.

 

— Ты любишь ее?

— Да.

— И что ты для нее делаешь?

— Поначалу делал многое.

— А потом, видимо, накал любви уменьшился?

— А потом я действительно полюбил. То есть понял, что делать для нее, в общем-то, нечего. И незачем.

 

Когда делаешь правильное, чтобы получить медаль, — это суета. Иное дело, когда делаешь правильное, потому что так правильно. Окончательность внимания к истине ради истины же делает его моментом сбывания, исполнения, свободы. Внимающий-истине-ради-нее-же перестает ощущать себя как находящегося когда-то и где-то. Протяженность и длительность отменяются, позволяя (вот только кому?) перестать волноваться о чем бы то ни было.

 

«Да, то был ужасный день в твоей жизни!» — говорили ему, предаваясь воспоминаниям. Они не понимали. То был день великий. Самый важный день в его жизни. «Самый важный? — вскричали бы они. - Это когда ты чуть не погиб? Важно то, что тебя спасли, а сам день ужасный. Такому несчастью произойти! Как же ты настрадался!» Но ведь как раз не это было важно, что он спасся. «Как же! Разве не затем, чтобы поблагодарить его, ты так искал потом того человека, который был единственным, кто свернул с дороги, и, в результате, не успел попасть туда, куда все вы так стремились, где каждого ждал шанс на процветание». Да, это так. «Еще бы! Ведь он тебя спас!» Да, он спас его. И все-таки, дело не в этом. «Как не в этом? Он спас тебя, и ты был признателен ему». Да, был. Но не из-за этого. Не из-за того, что он спасся, сохранился, что он еще жив. «Тогда из-за чего же?» Благодаря ему, благодаря тому, что тот человек пришел за ним, он кое-что увидел, почувствовал… «Что почувствовал? Радость, что помощь пришла?» Другое. Нечто невероятно огромное, перекрывающее все и вся. И важно даже не то, что он это почувствовал. А одно то, что оно было. То, что оно показалось. То, что оно возникло, случилось. «А! Все понятно. Ты верно, о Боге говоришь? Ты решил, что это Бог послал того человека, что Бог захотел тебя спасти, что ему есть до тебя дело!» Нет. Вернее, да, он жаждал спасения, но… Как только оно — то, перекрывающее — показалось, ему уже не было дела до себя, чтобы радоваться, что кому-то есть до него дело. Произошло нечто более важное, нежели то, что он был спасен, что он будет жить. Он все равно когда-то умрет. Но его смерть не обесценит того, что произошло. И тогда бы не обесценила.

 

Ничем не вызванное обнаруживает целый (законченный) универсум, отсылает к нему. Вот что впечатляет, когда кто-то делает то, что ему ничего не дает, совершает что-то не ради пользы и не от нечего делать. Когда случается действительно ничем не вызванное, как ничем не вызваны красота или правда. Вот почему, когда вас было десять, но только один совершил ничем не вызванное, через годы будешь помнить только его (его поступок — то, что через этот поступок приоткрылось) и только его вспомнишь (вспомнишь — до любви, до самозабвения), когда смерть заявит о скорых и непререкаемых своих на тебя правах.

 

В силу чего один вдруг обнаруживает себя в другом? В силу того, что обнаруживает в нем наличие внутренней жизни. Собственное бытие — имеющее собственное, не выводимое извне значение.

В этом возможно есть кажущийся парадокс — мы обнаруживает себя именно в том, что нас не предполагает. И все же коль скоро, ты, обращенный к чему-то, не обнаруживаешь в нем наличие внутренней жизни, ты остаешься в пределах себя — видимое тобой извне, остается внешним, отдельным по отношению тебе, то есть таким, обнаружить себя в чем нельзя.

 

Обладает ли эгоист внутренним смыслом, самостоятельным значением? Нет, поскольку он несамодостаточен. Быть самодостаточным — значит не позиционировать себя во внешней обстановке: ничему не противопоставляться, не выделяться, не знать себя; эгоист же есть тот, у кого обязательно есть «я», у кого оно наиболее выпукло.

Эгоисту непременным образом что-то надо; что-то надо от мира. Потому он и ведет себя как хищник, захватчик, охотник до наживы. В свою очередь, внутренней жизнью обладает то, что обходится собой, не нуждаясь в чем-либо еще. Внутренняя жизнь есть питание себя собою же. Имеющему собственный смысл не требуются зрители или судьи. Оно не занято произведением впечатления на кого или что-либо.

Смысл части всегда находится вовне. Обладать внутренним смыслом — быть всем, что вообще есть.

Принято говорить, что эгоист — это тот, кому есть дело только до себя. Но здесь нужно договаривать. Ведь до себя ему есть дело именно в разрезе следующих вопросов: каков он применительно к внешнему миру? каковы его внешний статус, внешняя ценность, внешний смысл? Эгоист каждую секунду расписывается в своей несамостоятельности.

Время, когда внешний мир не берется в расчет, будет для эгоиста, приобретающего свой смысл извне, впустую и преступно потраченным. Между тем, обладать внутренним смыслом — значит обладать смыслом в отсутствие внешнего мира; значит не страдать (ничего не терять) от того, что с внешней точки зрения смысла не имеешь. Кстати сказать, если все равно, в чем заключен или не заключен внешний смысл чего-то, то оно — либо ничто, либо все. И если оно все-таки есть, то оно — все, что есть.

Ничто иное как активность по укреплению позиций во внешней среде и есть эгоизм. Эгоист не может даже к себе обратиться ради себя самого, ведь интерес к чему-то самому по себе есть интерес к нему безотносительно тому, каково оно с наружной точки зрения; такой интерес предполагает игнорирование внешнего по отношению к объекту интереса мира.

Так или иначе, это будет крайне сложно — заинтересоваться самим по себе тем, кто занят выяснением вопрос «хорош ли я вовне?».

 

Бескорыстный подарок — отнюдь не то, чему можно порадоваться в том плане, что благодаря ему твое благополучие выросло в количественном и качественном отношении. Он позволяет увидеть, что полученное благо — не так уж и нужно. Он вовлекает в единство, где — о, ужас! — ты уже не только ты. Он создает или актуализирует мир, где нет никого, кто в чем-то нуждается и где, заодно, нет и тех, кто ни в чем не испытывает нужды, хотя нужды действительно нет. Он скорее забирает, чем дает. Причем забирает у тебя самое ценное — тебя самого. Он является испытанием, проверкой, побуждением разомкнуть свои границы и расстаться с прежней жизнью (в качестве отдельности). Он обнаруживает на месте обладателя подарка некую беспредельность, к которой нечего прибавить. И эта беспредельность есть одно с другой беспредельностью — от которой пришел подарок. Подарок? Какой подарок?

 

Кто-то проявил благородство, которое действительно благородство лишь тогда, когда проявляющий его ничего при этом для себя не ожидает, не рассчитывает при этом на что-то иное. Или выказал чуткость, если брать ее как умение отвлечься от собственных забот, способность увидеть другого безотносительно себе, а не с позиции «что он такое для меня», уделить другому внимание ради самого этого другого. Либо же, скажем, поделился с кем-то тем или иным благом единственно для того, чтобы тот его приобрел, чтобы у того оно было. Тем самым, актуализировалось характеризующееся полнотой бытие. Вернее, не тем самым актуализировалось. Оно актуализировалось, и (в результате) человек совершил поступок. Другими словами, суть произошедшего заключена не столько в совершенном поступке, который скорей есть следствие, сколько в его причине — в том, что некто оказался втянутым, вовлекшимся в характеризующееся полнотой бытие.

Когда начало и конец есть одно (как в случае помощи, оказанной для того, чтобы помочь), то нет уже ни пространства, ни времени. Время есть, когда помогают, чтобы завтра помогли тебе. Пространство есть, когда, оказывая кому-то помощь, в уме держат себя, свой интерес (когда бытие представлено не чем-то одним, а разным). А когда кто-то или что-то поддерживается затем лишь, чтобы он держался, когда с него начинается и им же заканчивается, бытие не разделено — цельно. Тот, кому помогают, оказывается всем. Во всяком случае, нет иного ему, а без прицела на завтра проживаемое сегодня — это уже не сегодня, не момент длительности. Где пространство и время? Они исчезли — вот что произошло. И данное обстоятельство следует взять в расчет. Ведь именно тогда станет очевидно, что даже если проявление благородства или чуткости стоило человеку проблем, будет несправедливостью списать его поступок на глупость, блажь, помутнение рассудка, неумение просчитывать последствия или заподозрить влияние наркотических средств. Дело-то совсем в другом. В характеризующемся полнотой бытии.

 

Говорили, что он сильно рискует. И что не замечает ничего вокруг. А что ему было делать, если то, что для других было одним из многого, для него оказалось целым, законченным бытием, бесконечностью, помимо которой и в самом деле ничего больше нет?

Он не забылся, не заболел, не потерял навыки ориентации в пространстве и времени. Просто когда имеет место бесконечное, эти навыки уже не нужны. Да и некому ими обладать.

Мальчишество? Но ведь был случай, когда так же повел себя бородач из соседней деревни — мужик опытный, закаленный, хитрый. Как его предостерегали! Но он знай свое. И ради чего?!

Когда готов даже умереть — значит есть, ради чего.

Если готов даже к смерти — значит точно ради бесконечного.

 

Когда появляется ощущение полной свободы? Когда, внимая чему-то, открывающемуся как целая, самостоятельная жизнь, вдруг принимаешь решение: «Несмотря ни на что, от этого — не отступлюсь».

Когда чувствуешь, что именно сейчас жизнь осмысленна как никогда? Когда кладешь ее за что-то самоценное, законченное.

Когда предельно ясно, что делать? Когда сталкиваешься с таким, поступиться чем ну никак нельзя. С абсолютным.

Когда совершенно непоколебим? Когда сопричастен ценному самому по себе. Ведь безотносительное чему-либо есть окончательное, а окончательного держатся до конца и никак иначе.

Когда максимально собран? Только для восприимчивости к самоценному (абсолютному) необходима полная пробужденность. Ничто другое, кроме того, что воплощает собой законченность, не требует предельной сосредоточенности. Цельность не обнаружить в качестве таковой, деля внимание с чем-то еще. Или в полусне. Лишь в состоянии абсолютного бодрствования открывается абсолютное, лишь в состоянии полного бытия — бытие полноты. Откликнуться на самоценное возможно лишь с полностью открытыми глазами, в том числе, отдавая себе исчерпывающий отчет относительно вероятных рисков. По своей воле, без каких-либо незаметных тычков — осознанно. Когда видят опасность и все равно на нее идут, то уж точно зная, что делают. Есть ли ситуация большего присутствия, чем когда добровольно идут на риск?

Выходит, самоотдача оказывается самым сознательным и ответственным из всех возможных человеческих действий и сопровождается максимально комфортным умственно-эмоциональным фоном, проходя в форме сбывания, исполнения. В общем, оказывается тем, для чего человек есть.

Самостоятельно только самозабвение. Целиком посвятить себя Целому единственно есть акт свободы. Если кто собрался весь, так только для того, чтобы себя оставить.

 

Бытие частью есть присутствие неполностью. Иными словами, даже если, так сказать, все части этой части на месте, она все равно присутствует неполностью. Говорить о полном присутствии в контексте части нельзя. Присутствовать полностью — значит выйти за пределы частного, преодолеть отдельность. Если кто-то смог в какой-то момент присутствовать полностью, то он собрал воедино не только части себя, но и все те части расколотого мира, одной из которых является он сам. В этой связи становится не таким уж загадочным то обстоятельство, что максимально пробужденный человек безучастен к самому себе. Такое безучастие есть ничто иное как равнодушие к части ввиду того, что ее больше нет. Полное присутствие есть самопреодоление.

 

«Я весь сосредоточился для решения задачи. Бросил всего себя на достижение результата». Странно. Ведь коли сосредоточился, собрался весь, так что еще нужно? Потому и появляются задачи, что не весь — здесь, что налицо разброд. Ставя цели и решая задачи, мы собираем себя.

Можно ли собраться всем своим существом в одно для работы? Безусловно, чем ценнее видится результат, тем больше на его достижение тратишь сил, средств, времени, энергии etc. Однако, в любом случае, тот, для кого существует завтрашний день (а для работающего на результат он существует), разделен в себе. Завтра существует лишь по той причине, что приберег там частицу себя, причем, как правило, даже львиную себя долю. Завтра есть для того, кто в сегодня — не весь. А ведь всякий труд ориентирован на будущее, подразумевая, что кроме текущего дня будут и другие.

Соответственно, всецелое, тотальное присутствие, если уж говорить в терминах целеполагания, может быть предназначено только для одного — для… безделья. А вообще, полнота присутствия — ни для чего. Как ни для чего — Целое.

Собравшемуся полностью ничего не надо. Какая уж тут работа?! Конечно, пребывание в полном присутствии может иметь своим внешним выражением подобие какой-то деятельности. Однако и ее язык не повернется назвать работой.

 

Пространственно Целое предстает как точка, ничем не отличная от всех остальных точек, а точнее, как точка, которая есть и все остальные точки тоже, заодно. Целое — это когда нет разных мест, то есть, грубо говоря, находясь вот здесь, ты находишься еще и везде (никаких здесь и везде, другими словами, нет и в помине).

Таким же образом дело обстоит со временем. Целое — это мгновение, в котором присутствуют и все остальные мгновения тоже. Иными словами, когда есть Целое, нет такого, что есть такой-то один момент, а другие пока недоступны. Нет такого, что есть разделенность между моментами, что, будучи в одном, отсутствуешь в другом.

Это к разговорам о бессмертии. Не-разность мгновений есть единственная из его форм, заслуживающих внимания. Все время, полностью сосредоточенное в настоящем моменте — вот так вечность, которая действительно есть вечная жизнь. Все другие «вечные жизни» настолько тривиальны, что уже силу одной своей тривиальности их нет. Целое — все, чему имеет смысл быть. Целое — все, что есть.

 

Можно ли не страдать? Нельзя. Всякий другой ответ означает, что на вас хотят заработать.