Пустота полноты

Подлинное здоровье не имеет противоположности. Для фиксации здоровья нужна болезнь. Так создается мир, разделенный на псевдоздоровье и болезнь. И еще в этом мире есть «я», страстно стремящееся к псевдоздоровью и потому неизлечимо больное.

 

Локализовать здоровье — значит его извратить. И поскольку объект «здоровье» представляет собой обрубок, его субъект изначально болен.

Выделять здоровое есть типичное поведение больного. Здоров лишь тот, для кого любые проявления — проявления здоровья.

 

Красота не знает ни конца, ни края. Как тогда сказать: «Я — красота»? Как тогда сказать: «Это красота»? Как тогда сказать: «Красота»?

Разве благость и покой — когда они естественны, то есть появляются сами собой, вырастают сами из себя — это благость и покой? Разве можно говорить о естественном, что оно — есть? Разве, будучи подмеченным, оно не становится искусственным? Разве нечто абсолютное — это нечто?

 

Если высказывание о том, что Бог есть для самого себя, вызывает в тебе протест («эгоист какой-то получается!»), то это потому, что ты воспринимаешь его как «я», как нечто отдельное. Но, воспринимая его как нечто отдельное, понимаешь ли ты, что уже не воспринимаешь его как Бога?

С другой стороны, как не воспринимать Бога как нечто отдельное, когда он назван? В силу того, что мы помечаем его и рассуждаем о нем, Бог предстает как нечто отдельное.

Разумеется, неверно говорить, что Бог есть для самого себя. У Бога нет «себя», и в этом смысле он есть ни для кого, он не есть для кого-то. Но если так, то неверно и вообще говорить о «Боге».

 

Выделенный абсолют относителен. Обозначенное Целое — осколок. Свобода, которая определена, — клетка. Локализованный покой — напряжение.

 

Все, что определяется через противоположное, является чем-то условным, ненастоящим. Например, покой, который неразрывно связан с беспокойством, есть нечто условное, сомнительное. С другой стороны, покой, который настоящий, то есть выводимый из самого себя, получается, нельзя назвать таковым, вообще никак нельзя определить.

 

То, что не предполагает плохого, не есть хорошее. Раз его не с чем сопоставить, оно — никакое. И именно оно обладает характеристиками абсолюта, поскольку не предполагает внешнего, иного себе. Вот какой неожиданный оборот: абсолют — он никакой!

 

Идея хорошего не родится без идеи плохого. Хорошее, таким образом, оказывается производным, зависимым от плохого. Очевидно, что хорошее, которое подразумевает плохое, таскает его за собой, есть какой-то обман.

Подлинно хорошее было бы тем, что может быть без плохого. Подлинно хорошее объяснялось бы через себя же. Но без плохого оно уже не хорошее. Без плохого оно есть Целое, которое невыделяемо. Мы не можем назвать его хорошим, потому что нельзя смотреть на Целое со стороны и давать ему внешнюю оценку. Если кроме единого есть что-то еще, значит, единое допускает, предполагает что-то вне себя. Но тогда какое же оно единое? Если Целое подразумевает кроме себя еще что-то, то какое же оно Целое?

 

Пока для тебя есть добро, ты питаешь зло, оно продолжает и продолжает вырабатываться. И чтобы распрощаться со злом, с добром придется попрощаться тоже.

 

Здоровье и псевдоздоровье — это одно и то же.

 

Переживать гармонию — значит быть с ней единым. Но тогда нельзя сказать: «Я переживаю гармонию». Курьезный момент заключается в следующем: слова о том, что на кого-то невозможность указать как на переживающего гармонию воспринимаются так, будто ему, дескать, нехорошо. А если сказать: «Не я переживаю гармонию, это гармония переживает гармонию», — то тебе посочувствуют: «Бедняжка! Как жаль, что переживаешь гармонию не ты». И если прибавить: «Хотя, даже гармония не переживает гармонию, никто ее не переживает», — то в ответ заметят: «Боже, какой унылый мир вы нарисовали!».

 

Столкнувшись с наблюдением (созерцанием, осознаванием), которое действительно отличает беспристрастность, абсурдно выяснять: кто, откуда и зачем его ведет?

Столкнувшись с беспристрастными наблюдением, созерцанием, осознаванием, не найти не только наблюдающего, созерцающего и осознавающего. Не найти и наблюдаемого, созерцаемого и осознаваемого.

Если кто-то беспристрастен по отношению к чему-то, то между ними нет разделения. Если кто-то беспристрастен по отношению к чему-то, то между ними нет отношения. А там, где нет двух, не ни наблюдения, ни созерцания, ни осознавания.

 

Если ты увидел что-то как ценное в себе, значит, ценность его воспринята тобой от него, это его глазами сия ценность обнаружена — какое же оно ценное в себе, если, воспринимая его, еще остаешься ты со своими мнениями, убеждениями, ценностями и пр. Иными словами, когда тебе вдруг стало важным что-то ценное в себе, о тебе больше говорить не приходится. Тебя больше нет.

Актуальное само по себе больше того, что можно наблюдать. Столкнувшийся с ним субъект исчезает в силу необнаружения своего объекта. Обнаружившееся отсутствие объекта устраняет и субъекта, вернее, их обоих устраняет обнаружившееся тождество субъекта и объекта. Акутальное само по себе не будет таковым, если заодно не будет и тем, чем снимается, отменяется разделение на субъект и объект.

Ты перестаешь видеть в нем объект — вот что значит увидеть в чем-то актуальное само по себе. Ты перестаешь видеть в нем объект, потому что перестаешь быть отдельным по отношению к нему.

 

«Я» не приходит к завершенности, а уступает ей место. Через восприятие завершенного изнутри. Изнутри — то есть завершенное здесь выступает как бы и объектом, и субъектом. «Как бы» — в данном случае, важнейшее добавление. Потому что если воспринимающий и воспринимаемое есть одно, то это одно не воспринимает и не воспринимается — оно просто есть. Другими словами, восприятие завершенного изнутри него есть просто его — завершенного — бытие. В отношениях с самими собой состоят шизофреники или им подобные.

 

Сильный человек — такая формулировка представляет силу тем, чем можно владеть. Сильный человек есть якобы субъект силы. В действительности, сила есть нечто самостоятельное — качество и субъект в одном лице. Поэтому нет сильного человека. Сильный человек — это иллюзия человека слабого, его выдумка. Слабый видит в силе качество и желает обладать им. Но никогда его не заполучит. Не потому что на нем лежит какое-то проклятие — просто нет такого качества.

 

Когда делаешь то, что естественно делать, делаешь то, что, грубо говоря, сделал бы любой нормальный, делаешь то, что следует, что само собой разумеется, чего не сделать нельзя, то, что необходимо и правильно, — нет никаких оснований выделяться как «я». Когда делаешь естественное, то это делает не кто-то, а как бы сами естественность и правильность этого дела. Словно сам закон бытия, сам миропорядок проявился в этом делании, утвердил сам себя.

Миропорядок утвердил сам себя — то есть имела место целостность, когда вообще невозможно разделить то, что утверждается, и того, кто утверждает. А когда имеет место целостность, нет никого, кто мог бы сказать: «Это я утвердил миропорядок».

Когда делаешь то, что естественно делать, то, фактически, ничего не происходит. Ведь естественно — значит, иначе и быть не могло, так было, есть и будет. Когда делаешь естественное, то ничего нет — ни тебя, ни делаемого, ни делания. Нет события с его содержанием и действующими лицами.

Кстати, именно такие «дела» величают геройством, проявлением мужества, величия, гениальности, благородства и т. д. и т. п. Парадокс в том, что начинают расхваливать и превозносить «я» (деятеля), в то время как никакого «я» здесь и не было.

 

Чтобы у меня в голове появилась мысль о том, что мне нет дела до господина N, я должен обратить на него внимание. Но если я обратил на него внимание, то разве можно утверждать, что мне нет до него дела?

Если я заметил, что я что-то делаю, то делаю ли я что-то совершенно органичное, ненарочитое?

Если я делаю что-то совершенно органичное, ненарочитое, то разве кто-то что-то делает?

 

Человек, зависящий от чужого мнения, получил совет. А именно, ему порекомендовали постоянно внушать себе: «Мне все равно, что они обо мне думают». Поможет ли ему такая мантра?

Вообще-то, если мне все равно, что они обо мне думают, то это означает, что ни меня, ни их нет. Я и они есть тогда, когда мне не все равно, что они обо мне думают. В рекомендованном самовнушении и я, и они есть. Следовательно, оно неэффективно.

Вернее, даже так: чем больше повторяешь, что тебе все равно, что они о тебе думают, тем сильнее хочется проникнуть в их мысли.

 

Нельзя исчезнуть, оставшись. Исчезают до конца. Полностью. Совсем.

Если ты подметил, что исчезаешь как «я» (или просто — что исчезаешь), то может быть ты когда-нибудь и исчезнешь, но не в этот раз.

 

Когда в ответ на «спасибо», говорится: «Не за что», — каким еще может быть смысл именно такого ответа помимо великодушного умаления сделанного?

«Не за что», — то есть: «Я ничего не сделал. То, что сделано, сделано не мной. У того, что сделано, не было автора. Это сделалось само собой. Это не могло не сделаться. Никто ничего не делал. В этом поступке проявилось неделимое Целое».

 

Говорят: «Само собой разумеется». То есть не нужен никто, кто разумел бы. То есть нет ничего, что стоило бы разуметь.

 

Освобождение от беспокойства проявляется в равнодушии к тому обстоятельству, что нет беспокойства, что есть покой. Таким образом, когда нет беспокойства, тогда то, что есть, — нефиксируемо. Отсутствие беспокойства есть вовсе не покой. Это вообще не «что-то». Нет оснований для его выделения.

Представление о покое создает тот, кто беспокоится. В этом смысле говорить и думать о покое — значит продолжать беспокойство. Когда не будет беспокойства, не будет и покоя. Будет то, что несопоставимо с беспокойством, не производится от него, не есть его противоположность. И еще оно будет тем, что не отделено от пребывающего в нем. В общем, будет целостность.

И поскольку целостность исключает сосуществование наряду с ним беспокоящегося, то последний, разумеется, не может о ней мечтать. Ведь нельзя мечтать о ничто. Он будет мечтать о другом — о покое.

Беспокойство уходит только вместе с тем, кто беспокоится.

 

Кто-то говорит о чем-то: «Это отвратительно», — хотя все дело в том, что у него на это аллергия.

Когда к миру нет претензий, остается он один. Тем самым превращаясь из объекта в Целое. Когда к миру нет претензий, грань, отделяющая субъекта мира и сам мир, стирается.

Кто не ворчит, тот даже не то, чтобы принимает жизнь, — его просто нет. Чтобы принимать жизнь, нужно не быть, не разделяться с ней. Принятие — такое же странное слово, как сострадание, поклонение, любовь etc.

 

Стремление соответствовать образцу есть тщетный путь к обретению целостности, так как образец всегда появляется извне, а наличие «извне» есть верный симптом разделенности.

Хочу быть как он. Что я жду от этого? По-видимому, завершенности. Проблема, однако, в том, что, хоть и томясь по завершенности (вернее, испытывая дискомфорт бытия фрагментом), человек не представляет и не может представлять, что она такое на самом деле. Поэтому его пути к завершенности всегда ошибочны. Как и в этом частном случае.

 

Всякая работа по приведению себя в соответствие с образцом непременным образом требует, чтобы стремящийся к соответствию с образцом не равнялся тому, равенства с кем или чем он якобы намерен добиться. Говоря проще, если я хочу, чтобы между мной и образцом можно было поставить знак равенства, то я вовсе этого не хочу. Хотеть подобного — значит хотеть другого. Удивительно, странно, непонятно, но это факт.

Мечтающий о соответствии образцу видит исполнение своей мечты в моменте фиксации равенства между ним и образцом. Он ждет момента, чтобы можно было сказать: «Все, теперь я — это он». И если он — это, допустим, храбрец, то чтобы можно было сказать: «Все, теперь я — храбрец». Но на такое намерение имеется один вопрос. А именно: если нечто и нечто оказались одним и тем же, тогда что здесь сравнивать и с чем? Кто-то действительно, по-настоящему стал храбрецом. Другими словами, он и храбрец теперь неразделимы, он и храбрец (храбрость) — одно, не разное. Нет двух, чтобы сравнить одного с другим. Нет двух, чтобы зафиксировать их равенство.

Другое дело, если равенство — ненастоящее, если я как бы храбрец, храбрец, так сказать, условно. Тогда, конечно, сравнение возможно. Только его результатом никогда не будет фиксация равенства. Можно зафиксировать разницу, но единство, будучи подмеченным, оборачивается разобщенностью.

 

Если бы Целое было тем, что можно вызывать или продуцировать, оно не было бы Целым. Говорят, что очень сложно научиться впадать в состояния субъект-объектного или любого другого единства. Очевидно, что речь идет не о сложности, а о невозможности. Никому не вызвать Целое, никому не организовать его появление. Целое — не результат манипуляций. Манипуляциями можно создать очень многое, но не Целое. Все, что создается манипуляциями, представляет собой феномен разделенности. Запланированное Целое никогда не возникнет. Бесполезно готовиться к Целому. Невозможна со-настройка Целого с чем-то или кем-то. Целое — это не часть пары.

Под то, что является всем, что есть, никому не подладиться. Ничем не вызванное и никем не порожденное, когда оно приходит, то не застает даже тех, кто подготовился к его приходу самым тщательным образом. Даже самому подготовленному к наступлению Целого не получится с ним встретиться.

 

— Так что, Целое меня не видит?

— Целое не видит тебя как отдельного себе.

— То есть оно слепо по отношению ко мне?

— Целое не разделяет тебя с собой.

— Иными словами, оно включает меня в себя?

— Как можно включить в себя то, с чем ты не разделим?

— А я уж было обрадовался, что Целое — это то, в чем учтен и я.

— Если бы Целое учитывало тебя, для этого ему пришлось бы воспринять тебя как отдельного.

— Да, но…

У этого диалога нет конца. Ведь если одно исключает другое (Целое и «я»), то как их согласуешь между собой?

 

Во всех случаях, когда имело место проявление доброты, никто не выбирал: «А сделаю-ка я добро!» Никакого выбора не было, не было никакого другого варианта. Вообще не было разделения между делающим и делаемым.

Кто, совершая добро, фиксирует, что он совершает добро, тот вне добра, чужд добру и, вообще говоря, подлец. Либо нравственное поведение является единственно возможным, либо имеет место его имитация. Или так: если ты разделен со своим поведением, то нравственным оно уже по одному этому признаку являться не может.

Добро — не есть нечто, совершаемое кем-то. Когда есть (делается) добро, нет никого, что-то делающего.

Что за странный призыв: «Делай добро, не делай зла»! В так называемых нравственных ситуациях нет выбора. По сути, здесь нет никаких действующих лиц и самих действий. Здесь проявляется то, чья локализация и чье определение проблематичны.

 

Можно, выбирая, чем бы пообедать, сравнить рыбное блюдо с мясным. Но сопоставление добра со злом есть нонсенс, нарушение основ, приоткрывание двери, которая никогда не должна открываться, потому что за ней стоит хаос.

Строго говоря, при сравнении со злом преимущества добра неочевидны. Хотя бы уже в силу того, что добро бесполезно — даже самые старательные попытки расписать его достоинства будут походить на саморазоблачение. Если речь идет не об утилитарном добре, то, будучи безусловной ценностью, оно только тогда добро, когда не допускается уже самой возможности его внешнего применения.

Добро лучше зла не тем и не этим, оно лучше всем. Ничем конкретно добро зла не лучше. Оно лучше зла еще до сравнения первого со вторым.

Добро есть все, зло есть ничто. Все, что есть — добро. Краев у добра нет. И никакого зла не существует. Такие вводные отменяют саму возможность выбора. Выбирают между чем-то и чем-то, разместившимся, скажем, на одном подносе. Не между всем и ничем.

Призывы выбирать то, что принципиально невыбираемо, потому что ты либо составляешь с ним одно, либо никак, звучат отовсюду. Они — бестолковы.

 

Свободный не знает, что он — свободный. Почему? Потому что нет никакого свободного. Никто не может знать, что состояние, в котором он находится — свобода. Почему? Потому что здесь никто ни в каком состоянии не находится. Нет состояния и состоящего, когда есть целостность.

Почему правильно, когда праведный человек не считает себя праведным? Дело не в том, что, в противном случае, он возгордится. Кто-то, кто бы то ни было способен только на корыстные деяния. Бескорыстные деяния едины со свершающим их. Они свершаются сами собой.

 

Рассуждать можно только о конечном. С учетом этого рассуждать о бесконечном можно только тогда, когда ты жульничаешь перед самим собой. Ты рассуждаешь о бесконечном, как будто оно конечно. Ты придумываешь особое «конечное бесконечное», играя с собой в игру, из которой не выбраться.

 

В силу одного только называния Целого, в силу того, что ты даешь этому наименование, оно безотчетно воспринимается тобой не как все, что есть. Ум не может не выделять. Ты не можешь не выделять. И вот следует логическое продолжение — ты не можешь не желать и не страдать.

 

Как можно желать естественности, когда естественность — это то, на чем не заостряется внимание?

Если добро есть Целое, с какой стати называть его добром? То, у чего нет противоположного, нельзя измерить. По отношению к тому, что одно только и есть, нет мерила.

Чтобы постичь что-либо, уму (как инструменту отделенного «я») нужно оценить — определить его через иное. И, чтобы было добро, оказывается необходимым, чтобы было зло.

 

Наблюдатель самодостаточного, а самодостаточное ли ты наблюдаешь? Можно ли видеть то, чему ты не нужен? Можно, если хоть чуточку, но все-таки нужен. Если совсем не нужен — для тебя не зарезервировано место. Тебе некуда будет встать. И даже если ты каким-то образом найдешь щелочку и пролезешь понаблюдать — от этого не будет проку ни наблюдаемому, ни тебе. Если у чего-то нет внешней ценности, внешнего значения, зачем ты его увидел? Все это пустое. Если ты увидел внешнее выражение всего, что только есть, ты увидел то, чего нет.

Самодостаточное — что с ним происходит? Похоже, что ничего. Похоже, что истории — конец, что на дворе — вечность. Но разве вечность на дворе, коль скоро есть кто-то? Ведь если кто-то есть, то он есть, чтобы отмечать динамику, отслеживать тенденции, фиксировать — а фиксировать нужно изменения, а не постоянство; что фиксировать, если ничего не происходит?

 

Восхваляющий бескорыстие на него не способен. Певец свободы, поставь его перед выбором, предпочтет тюрьму.

Поэтому первый всегда найдет общий язык с пронырливым дельцом, а второй — с деспотом.

— А ведь эту информацию можно использовать в качестве практических советов педагогического характера. Не желаете выступить с предостережением перед подрастающим поколением?

— Бескорыстный и так не поведется на рассуждения о бескорыстии. Для него восхваление бескорыстия будет пустым звуком. Равно как и для отдавшегося свободе — песни о ней. Вы предлагаете выступить перед будущими дельцами и деспотами? Но тогда не с предостережением, наверное. Певцы свободы — это не те, кого им следует пугаться. Скорее, это те, кого дельцам и деспотам следует использовать.

 

Целое за пределами возможностей познающего субъекта. Сфера применения ума — разделенность.

Когда ум пытается постичь Целое, его рассуждения начинают относиться к чему-то другому, но не к Целому. Чем больше он, казалось бы, постигает Целое, тем больше разделяется с ним. Ведь чем продуктивнее познание, тем отчетливее познающий и познаваемое, тем очевиднее их разность, тем четче субъект-объектное разделение. Для ума Целое возможно только как противостоящий объект, как что-то, существующее наряду. Отсюда рождается нелепейшая потребность в установлении отношений с Целым. Не замечая этой нелепицы, «выдающиеся» умы придумывают теории, согласно которым Целое (в виде, например, Бога) кого-то любит и о ком-то заботится; согласно которым можно служить и помогать Целому.

 

Тому, кто стремится к абсолютному или желает его, требуется узнать его, когда он с ним столкнется. Узнать — то есть выделить, в то время как абсолютное невыделяемо.

Специфика абсолютного такова, что оно не только никуда не денется, если на нем не заострять внимание, а наоборот: быть самим собой разумеющимся — только так абсолютное и может быть. Абсолютному не нужно, чтобы мы, своими умами, держали его.

 

Ум не постигает Целого, поскольку на все смотрит извне, в то время как Целое не будет таковым, если уже просто позволит на себя посмотреть. Целым назвал Целое ум. То есть он не Целое назвал Целым. Когда он говорит о Целом, он говорит не о Целом.

 

Для субъекта все предстает как оставляющее для него место — как объект. Процесс познания проходит сквозь призму вопросов: «Вот есть нечто. И что это значит для меня? Как мне быть с этим?» Но разве можно полагать вовне абсолютное? Нельзя. Поэтому с абсолютным нельзя взаимодействовать — ему можно отдаться, и тогда вместе с внешним рассуждателем исчезнут и его вопросы, на которые нельзя дать ответ.

Субъект даже Целое представляет как-то, с чем можно взаимодействовать, вступать в отношения. «Как же мне иметь дело с тем, что нельзя никак назвать и определить? С тем, чему нельзя дать оценку?» — недоумевает субъект. Но проблема здесь не в том, что имеет место недоумение. Проблема в том, что имеет место недоумевающий. Который по отношению к неопределимому совершенно неуместен.

 

«Как мне взаимодействовать с Целым? Что мне о нем думать?» Но эта проблема — из разряда несуществующих. Ее не существует, потому что когда существую я — не существует Целого, когда существует Целое — не существую я.

 

«Как мне относиться к Целому, как его оценить?» — этот вопрос имел бы смысл, если бы дело обстояло так, что можно быть наряду с Целым. Вопрос об отношении к Целому исходит от того, кто не воспринимает Целое как Целое.

«Хочу объять полноту!» Жалкая претензия! «Ах, ну почему она не дается? Ах, ну почему она отказывается стать понятной (для меня)?» Ярчайший пример того, когда не понимают, чего хотят.

Встреча «я» с Целым (сосуществование «я» и Целого) возможна лишь в воображении «я». Рядом с настоящим, а не воображаемым, опошленным Целым никого и ничего нет.

 

Перед Целым не стоит вопрос: «Что я есть такое?» Оно не может быть вне себя. Перед Целым не стоит вопроса: «Что есть Целое?» Оно не вне Целого.

 

Если я начну думать или говорить о любви, то она перестанет быть тем, что не имеет внешнего, то есть быть любовью. Возникнет иллюзия, что любовь есть то, наряду с чем существую и я. Естественно, я начну строить с любовью те или иные взаимоотношения, например, желать ее, воспевать ее, поклоняться ей.

 

Человек прослыл ненадежным и испорченным. Но вот ты читаешь его дневник, и там есть слова: «Причина, почему я чувствую одиночество — во мне самом. А я все ищу любви от других». Здесь можно подумать: «Какой молодец», — или: «Он не так уж безнадежен».

А ведь записав это понимание, человек выделил его и, значит, разделил истину и себя, то есть разрушил целостность, вновь став «я» — собой прежним. Подобная практика, видимо, и сделала человека «ненадежным и испорченным».

 

«Ба, ведь это и есть переживание единства с миром, о котором я размышлял накануне». С началом этого наблюдения переживание единства прервалось. Ведь появился ты, смотрящий на него со стороны. У того, что представляло собой целостность, то есть не оставляло места для наблюдений за собой, появился наблюдатель.

Размышляя о переживании единства, ты размышлял уже вовсе не о нем и вовсе не на это переживание смотрел извне. Тебе кажется, что, размышляя о переживании единства, ты сохраняешь с ним связь. В то время как размышления и есть признаки нарушения целостности, ты рассматриваешь их как нити, с помощью которых можно нырнуть в целостность снова или, карабкаясь по ним, как по канатам, догнать ее.

«Целостность ушла. Хорошо, хоть мысль о ней осталась». Увы, но эта мысль не о ней. «Целостность ушла. Ну, так хоть порассуждаю о ней». Увы, порассуждать о ней не получится. «Целостность ушла. Ну, так хоть расскажу о ней Дмитрию». Увы, рассказ будет не о ней. «Целостность ушла». Увы, но даже это — не о ней, не о целостности.

Всякое предложение «обмозговать» переживание единства исходит от того, что изначально этому опыту чуждо. Оно исходит от нас. И понимаем мы это или не понимаем — в любом случае мы этого не понимаем, будучи производными разделенности.

 

Всякое учение предполагает, что есть, чему учить, есть, кому учить, и есть, кого учить. Ты можешь составить учение о единстве, и кто признает его своим? Только те, кто не имеют к единству никакого отношения.

Кто будет исповедовать философию о растворенности в Целом? Только нерастворившиеся.

 

Нет более нелепого занятия, чем подкидывать умам пищу в виде рассуждений о том, что находится за пределами их возможностей. Или в виде сообщений о том, что ум может быть снят, оставлен позади, повержен. Или в виде рассказов о состояниях, когда даже на самых задворках сознания не теплится ни одной мысли.

 

Ум («я»), который вел бы наблюдение за абсолютной беспечностью, за полным прекращением контроля, невозможен. При безмыслии не может быть ума-хроникера, не может быть в том числе и потому, что в нем нет никакой необходимости и никакого смысла. Это все равно, что с часами в руках засекать вечность.

 

Когда пытаются заинтересовать кого-то чем-то целостным, то говорят нечто вроде: «О, знаешь, это так важно! Это приобщит тебя к вечному! Это тебя облагородит! Это улучшит твое самочувствие!» И так далее. А что делать, как иначе привлечь кого-то к целостности, если не рисуя неверную картину, будто она является ценностью-для-него, что он может от целостности что-то получить? Приходится задействовать корыстные мотивы, чтобы обратить человека к чему-то, имеющему самостоятельное значение. Выходит натуральная профанация.

Если кому-то внушают: «Живи Целым — и не будешь страдать», — то ведь предлагают ему по-прежнему жить собой.

Целое не выбирают по корыстным (внешним по отношению к нему) причинам. Целое выбирают ради Целого. То есть тогда, когда все равно, что оно дает или не дает тебе. Уже само указание кому-то на Целое — нелепо. Ибо в этом указании Целое уже преподносится так, будто оно есть для кого-то. И так — всегда, когда ты говоришь о нем другим или рассуждаешь сам с собой.

 

Рассуждать о чем-то — значит предполагать, будто оно имеет какое-то внешнее приложение, будто извне от него что-то достается, будто с ним можно взаимодействовать, то есть получать от него что-то для себя. Следовательно, когда ты рассуждаешь о чем-то таком, чей смысл — в нем самом, ты не ведаешь, что творишь.

Рассуждая о Целом, ты волей-неволей даешь ему какие-то оценки, например, отмечаешь, что Целое — это прекрасно и замечательно. Тем самым ты придаешь Целому внешнюю ценность (чего оно не имеет), то есть порождаешь иллюзию возможности извлекать что-то из него. Вслед или одновременно с отмечанием того, что Целое — это замечательно, у отмечающего появляется желание вкусить Целого. Таким образом, сколько бы ты ни рассуждал о растворяющем все в себе Целом, ты вовсе не намерен перестать быть собой. Ведь, иначе, кто вкусит замечательности Целого? Пока ты объясняешь себе, чем замечательно Целое, ты никогда к Целому не придешь. Восприятие Целого как чего-то хорошего влечет за собой сохранение тебя. И если для тебя важно, что Целое — это хорошо, значит, для тебя важно все, что угодно, только не Целое.

 

Когда нечто выступает лучшим, худшим или удовлетворительным, наравне с ним есть мы — те, кто смотрит со стороны и сравнивает. Если мы оцениваем что-то, значит, оно — объект, существующий для нас. Как бы я ни охарактеризовал нечто, мне от него что-то надо, раз я счел необходимым давать ему характеристику. Нет оценок, не выдающих эгоистические намерения. Если мы обращаемся к чему-либо без подобных намерений, то оно не будет ни лучшим, ни замечательным, ни каким-либо другим. Если нечто открылось перед нами как взятое само по себе, безотносительно нам и чему/кому бы то ни было, то оценивание лишается своих оснований — оценщика, внешней позиции, критериев и линеек.

 

Мы не связываем восприятие чего-либо как внеположного с наличием у нас корыстного интереса к этому. Но это так. Если нам от чего-то ничего не нужно, мы никогда не посмотрим на него извне. Мы едины с тем, от чего нам ничего не нужно. Нас нет рядом с тем, от чего нам ничего не нужно.

 

Бескорыстный ум — это противоречие. Если ты бескорыстен по отношению к чему бы то ни было, между ним и тобой пропадает различие. И, в таком случае, о каком уме может тут вестись речь, когда удел ума — отделять и определять?

 

Почему получается так, что тот, кто правильно рассуждает о чем-то, сам, увы, этому не соответствует? Например, правильно понимая, что есть только Бог, сам Богом не живет?

Потому что нельзя понимать, что есть только Бог. Для такого понимания нет возможности. Правильно рассуждать о Боге можно лишь с одной поправкой: если бы Бог был внешним объектом. Но Бог не является таковым. Отсюда и проблема.

 

Уже сказано, что всякий, кто пытается извлечь из завершенного какую-то пользу, поступает неправильно. В таком случае, возможно ли, что если кто-то объяснит ему, почему он поступает неправильно, то он изменится и не станет так поступать?

Невозможно. Ведь раз наряду с завершенным возник кто-то, то само это уже неправильно.

 

Все, что ум говорит об абсолюте, он говорит о нем как о чем-то внешнем и ограниченном. И все его суждения верны только в той степени, в какой абсолют является чем-то конкретным и ограниченным.

 

Чтобы познать то, что есть само по себе, нужно изготовить фальшивку: превратить существующее само по себе в существующее относительно чего-то другого (после чего оно перестанет быть самим собой) — и сделать вид, будто ничего не произошло.

 

Практика показывает: больше всего разглагольствует о том или ином опыте тот, кто никогда в нем не исчезал.

 

Кто делает замечание другим, что, дескать, «вы рассматриваете Бога как нечто ограниченное, но это не так», тот, надо полагать, считает себя в этот момент представителем Бога. На самом деле, он не ближе к Богу, чем те, кого он поучает. И от его замечаний нет никакого прока. Ведь даже чтобы отметить, что Бог не имеет границ, надо воспринять его как нечто ограниченное.

 

Ты не можешь сделать предметом рассуждений или разговоров то, с чем стал неразделим, в силу того, что тебя отныне нет.

 

Герои плохих книг и кинофильмов, чтобы передать состояния, в которых они растворились, не являют их, а рассказывают о них, что нелепо — целостность невыразима. Более или менее чуткий человек чувствует это, распознавая фальшь. Доверие к происходящему на страницах или на экране пропадает, и досадуешь, что оказался свидетелем дешевой работы.

 

Превращение поглотившей тебя целостности в объект по твоему возвращению обратно сродни засушиванию грибов, чтобы в холодные зимние дни вспомнить их запах, сварить из них суп, ну и так далее. Разница лишь в том, что с грибами это можно проделать, а с целостностью — нельзя. Создание объекта по имени «Целое» объясняется нуждами выживания, оно продиктовано не чем иным, как стремлением «я» к самосохранению. Когда создаются объекты «красота», «добро», «истина», то, значит, имеют место попытки кого-то отделенного длить себя в качестве такового.

Когда есть Целое, ничего больше нет. Поэтому его не засушишь.

 

Пытаясь понять Целое, я занимаюсь тем, что приспосабливаю его под себя. Если бы я сам приспосабливался под Целое, то это выражалось бы в другом — в моем исчезновении.

 

Возможно, кто-то желает измениться, соединившись с Целым. Но с каким Целым? С тем, которое он уже приспособил под себя. Иначе — без этого предварительного глумления — он его просто не воспримет.

Вот почему изменения не происходит. Вот почему бывает так, что человек специально ходит слушать учение о добре, а творит зло. Вот почему те, кто говорят о любви, на деле отделены от всего мира.

В любых своих намерениях я всегда остаюсь. Мне не изменить (в частности, не устранить) себя, ведь такое изменение должно быть целостным.

 

Почему за склонностью к размышлениям о любви (и ей подобном) — за стремлением ее объяснить, определить — скрывается неспособность любить? Все просто: вот есть ты — тот, кто мог бы наблюдать, определять, оценивать. Но когда есть любовь, ты уже вовлечен в единое целое, которое она собой представляет. Ты не остаешься снаружи.

Красота есть постольку, поскольку ты в нее вовлечен. Поэтому когда кто-то рассуждает о красоте, то есть выступает невовлеченным в нее, никакой красоты нет — рассуждая о красоте, ты рассуждаешь не о ней.

 

Все нуждается в определении — всему нужно отвести место среди остального, соотнести его с остальным. Но когда остального нет, когда одно занимает собой все — смысл и надобность определения отпадают сами собой.

Именно по той причине нечто важно определить и объяснить, что оно — не все из имеющегося, что у него есть границы.

Взгляд со стороны на что-то, то есть обнаружение того, как оно выглядит снаружи, уместен только в том случае, если это что-то наружу показывается, если оно имеет внешнее проявление, так сказать, внешний облик. Что касается бесконечного, то попыткам рассмотреть его «внешний вид» нет ни малейшего оправдания. Нужно закончиться, чтобы началось внешнее тебе. Уже одно то, что нечто показывается наружу, является показателем его конечности.

 

Положение того, кто взялся описать Целое, похоже на положение человека, которому перекрыли кислород. Ведь он находится там, где для него нет места, точно так же как нет места для человека там, где отсутствует воздух.

 

«Начиная смотреть на целостность со стороны, мы упускаем ее». Здесь формируется вероятность того, что возможен кто-то, кто владеет целостностью. Однако когда есть целостность, нет ни объекта, ни субъекта. Поэтому мы не можем ее упустить — она для нас упущена изначально. И, кстати, неверно говорить, что мы смотрим на целостность со стороны: смотря на нее со стороны, мы смотрим уже не на нее. И превращаем в объект мы тоже не целостность. Ее уже нет, когда появляемся мы.

 

Мы очень горды собой, думая, что наконец-то нечто постигли, приходя к мысли вроде той, что «Целое невыделяемо». Но ружье выстрелило холостым зарядом.

 

Едва показалось, что ты ухватил нечто абсолютное, как приходится растерянно констатировать, что оно ускользает, потому что самим схватыванием ты противопоставил себя ему, превратил его в то, наряду с чем есть и другое. Ухватить можно только относительное.

 

Исчезновение в Целом не может быть результатом целенаправленного действия. К этому нельзя придти специально. Оно происходит само собой — без участия существа, наделенного замечательным даром расчета, планирования и целеполагания.

 

Такое бывало с каждым: по пьяному делу или в минуту слабости начинаешь говорить компаньону про то, как сильно любишь свою женщину, или рассказывать о том, как хорошо было во время поездки по другой стране, — и вдруг с некоей тошнотой ощущаешь, как рушатся отношения и чувства. Раньше, когда они были, не было тебя. Теперь ты появился и обнаружил себя с одними осколками.

 

Чтобы сделать любимому человеку замечание, обнаружить в нем недостаток и сообщить ему об этом, дабы он стал лучше, — нужно отделиться от него. Иначе говоря, перестать его любить. И любимый, которому сделали замечание, отнюдь не спешит исправиться, преисполненный благодарности. Более того, он чувствует себя преданным. Вместо благодарности в нем закипает другое: «А кто ты такой, чтобы меня учить?» Этот короткий упрек можно расшифровать следующим образом: «Увидев меня ограниченным, ты, таким образом, ограничил и самого себя. Но в таком случае и твоя критика заражена ограниченностью, так какой от нее прок?» «Как ты можешь попрекать меня в том, что я — не Целое, если самим этим попреканием ты показываешь, что и сам не Целое?» «Почему я должен тебя слушать, если ты своими замечаниями показал себя не тем, что заслуживает внимания?» «Почему ты мне это высказываешь, если ты меня не любишь, если ты — чужой мне, посторонний?» «Ты отстранился от меня, ты не со мной, но тогда что толку от твоих замечаний?» «Ты превратил меня в осколок тем, что смотришь на меня со стороны, как же твои замечания вернут мне цельность?»

 

Овнешнение прошлого (например, в виде рассказов потомству о былых днях) возможно постольку, поскольку это прошлое действительно прошло, то есть из внутреннего превратилось во внешнее. Можно выразиться в том смысле, что внешнему подходу здесь нечего разрушать — все уже разрушено. Так ты можешь рассказывать о любви к женщине, когда ее уже разлюбил. Но если чувство теплится — пусть тебе уже девяносто — ты не выставишь его вовне.

Если нечто стало для тебя делом прошлого, значит, ты потерял с ним внутреннюю связь (единство). Теперь вы связаны только внешне. Рассказывая другим о некогда любимой женщине, ты не убьешь чувство к ней, поскольку его и так уже нет. Ведь хоть ты и рассказываешь о своей любви, ты рассказываешь о ней с позиции внешнего наблюдателя — того, кто не любит. «Своя» она для тебя только формальным образом.

Рассказывая о любви, которой не испытываешь, ты рассказываешь вовсе не о ней, а излагаешь досужие домыслы по поводу ее внешних проявлений. Можно говорить только о том, с чем ты уже перестал быть единым. К вопросу: стоит ли слушать стариков? Действительно ли в их рассказах проявляется мудрость?

С другой стороны, старость — хорошая пора для прекращения «я». Бывает, старый человек что-то рассказывает и вдруг заплачет и замолчит — он исчез, целостность, пришедшая из прошлого, забрала его в себя.

 

Кто любит читать книги про войну? Да кто угодно, кроме тех, кто сам был на войне! Кому нравятся книги про любовь? Да всем кому не лень, за исключением тех, кто сам любит! Кто в восторге от книг, рассказывающих о мальчике-инвалиде, стойко борющемся с превратностями судьбы? Только не сам этот мальчик.

С подлинным опытом невозможно разделиться. Подлинный опыт не имеет внешнего применения и выражения. Поэтому, будучи выраженным, он становится интересным только болванам. В данном случае тем, кто никогда не был на войне, не любил по-настоящему и т. д.

 

Действительно мужественный человек проявит мужество даже в том случае, когда оно уже ничего ему не сулит; когда, что он ни прояви, своих интересов соблюсти уже не удастся.

Другими словами, мужество для действительно мужественного человека — это не то, что есть для него, а то, для чего он есть. Отдавать себя чему-либо и извлекать из чего-либо что-то для себя — противоположные действия. И мужественный человек не был бы тем, кто отдает себя мужеству, пытайся он его приручить или им завладеть. Например, через его определение.

 

Наименования, дающиеся заключающему в себе полноту — «красота», «покой», «свобода», «мужество», «добро» и им подобные — являются внешней, поверхностной, некомпетентной, досужей оценкой. В том числе, кстати, как и наименование «полнота». Впрочем, может ли быть компетентной какая бы то ни было оценка того, чья возможность быть зафиксированным извне является кажущейся, напрасной?

 

Если кто-то в некий момент обозначил перед собой свое поведение как мужественное, значит, мужество не явилось для него тем, что важно и нужно само по себе — тем, с чем, стало быть, нельзя разделиться, ибо признание того, что важно само по себе, в качестве такового происходит через отказ занимать по отношению к нему позицию внешнего наблюдателя.

Если кто-то проявил благородство и сей факт (что проявил благородство) перед собой отметил, значит, благородство не выступило для него тем, что само собой разумеется. Однако благородство таково, что оно либо само собой разумеется, либо никак. Поэтому проявленное благородство лишь выглядело таковым. Это было случайное благородство. Это не было благородство вовсе.

 

Спрашивая: «Есть ли Бог?» — в действительности ты спрашиваешь о том, есть ли Бог как нечто отдельное, ограниченное.

И если ты говоришь, что не можешь без Бога, что не видишь без него жизни, то уж, пожалуйста, договаривай: «Я не вижу своей жизни без ограниченного, условного и выхолощенного Бога».

 

На реплику: «Но ведь он глубоко верен — сделанный умом вывод, что Целое не есть объект», — можно ответить так: мы полагаем, что заключение о том, что Целое не есть объект, является верным, только в тот момент, когда воспринимаем его (Целое) как объект.

 

Все, что оставляет для тебя место, является зависимым от тебя, то есть чем-то неполным, относительным. Ты клянешься, что относишься к Целому со священным трепетом? Однако, находясь с ним в каких бы то ни было отношениях, ты расписываешься в обратном.

 

Отсутствие объекта есть отсутствие условия для появления субъекта. К вопросу о том, чего нет, — «для тебя» чего-то нет только тогда, когда вместе с его небытием нет и тебя.

 

Чтобы быть тем, что нельзя наблюдать (то есть, чтобы не быть частью), Целое должно представлять собой субъект-объектное единство. Не быть объектом, значит, не разделяться с субъектом. Лишь то не будет объектом (для субъекта), во что субъект изначально вовлечен (до полного растворения).

Говоря иначе, невозможно наблюдать только то, что воплощает собой преодоление оппозиции наблюдающего и наблюдаемого.

 

«Он показался мне интересным». Другими словами, он удовлетворил твою потребность в ярких впечатлениях. «Благодаря ему я насыщенно провел день». Другими словами, он послужил для тебя средством от скуки. Предоставил возможность развлечься.

Теперь понятно, почему все закавыченные высказывания не могут быть словами о самодостаточном, о том, что отличается полнотой и завершенностью?

 

Нет ничего скучнее интересных людей — таких, которые существуют для того, чтобы вызвать у кого-то восхищение, удивление, внимание и т. п.

То обстоятельство, что нечто сочли интересным, является веским основанием отнести его к разряду скучного и заурядного. Другими словами, если оценщики не удостоили тебя своим вниманием, это не обязательно должно пойти тебе в минус.

Если нечто вызвало какое-то наружное шевеление, хотя бы сдержанные овации или максимально приглушенные взвизги восторга, о его самодостаточности говорить не приходится. Проблема даже не в том, что снаружи его возникло чье-то шевеление, а в том, что у него есть «снаружи», что его пространство — это не все пространство, которое есть, что у него есть предел, за которым есть что-то (кто-то) еще, — ведь о самодостаточности части, «одного из» говорить не приходится.

К кому-то, жившему уединенно, вдруг стали стекаться охотники за ощущениями и тому подобные болваны. «Поедешь с нами?» Зачем? На клоуна посмотреть? «Ты же его не знаешь». Если бы он не был клоуном, вы бы там не толпились.

 

Может ли полнота (то есть нечто, выступающее целым бытием) приносить кому-то (чему-то) пользу? Ответ содержится в вопросе. Приносящее кому-то пользу есть то, наряду с чем имеется что-то еще. Оно не есть целое бытие. Полезное по определению не есть все. Не есть все и все тут.

Полнота не может быть полнотой чего-то обособленного. Характеристикой обособленного может быть только ущербность. Поэтому, если полнота есть, невозможен никто, разлученный с нею, от нее отдельный. Полнота возможна только как все, что есть. Нет никого (ничего) вовне ее, когда есть полнота. Кто-то есть только по отношению к ущербности. О какой, в таком случае, полезности полноты может идти речь? Что может быть нелепее, нежели польза от полноты?

 

Может ли быть такое, что вот чему-либо внешний мир как таковой вообще не нужен и все-таки он есть? Ну, как, например, мне не нужна колбаса, я ей не питаюсь, но она же есть в магазине, тем не менее.

Ответ отрицательный. То, что нуждается во внешнем мире, его, стало быть, не предполагает. Не рассчитывает на его присутствие; так сказать, не содержит в себе даже его идеи. Но что значит не предполагать внешний мир? Это значит не иметь конца, границы. Ведь если таковую имеешь — внешний мир, следовательно, предполагаешь. Не предполагающее внешний мир не кончается, чтобы начался он. Если внешний мир не предполагается, кончаться незачем. Нет причины иметь границу.

Все конечное как бы заранее согласно с тем, что есть еще и внешний мир, оно предусматривает его присутствие. Кончаясь, оно как бы открывает ему дорогу. В общем, только бесконечное по-настоящему не предполагает внешнего мира. Но тогда, одновременно с тем, что оно его не предполагает, оно его еще и не допускает, не позволяет ему наличествовать, делает его наличие невозможным.

Самодостаточное в любом случае перекрывает какую бы то ни было возможность для внешнего по отношению к себе мира. Так или иначе. В противном случае оно несамодостаточно.

 

Всякий, кто обещает людям спасение (в смысле избавления от экзистенциального страдания), чертя перед ними пути к покою и гармонии, с НЕИЗБЕЖНОСТЬЮ спекулирует на людских несчастьях. Он ОБЯЗАТЕЛЬНЫМ ОБРАЗОМ обманывает и вводит в заблуждение, даже если сам так не считает. Можно даже сказать так: страдание и потребление теорий о спасении неразрывно связаны между собой. Потребляя эти теории, несчастный длит и усугубляет свое страдание, прочнее укореняется в нем.

Потрудившийся на совесть над своим учением о спасении, сделавший его убедительным и основательным, изложивший его тщательно и красочно, вносит больше лепты в страдание и несчастье, чем его менее трудолюбивые коллеги.

— Постойте, но если мне вдруг открылся путь к гармонии, я что же, должен утаивать его от остальных?

— Успокойся. Тебе путь к гармонии не откроется никогда. Он никому никогда не откроется, потому что пути к гармонии нет. Всегда, когда ты заявляешь, что тебе что-то открылось (в результате ли невероятных усилий, чудесным ли образом во сне, от таинственного ли мудреца, в качестве ли внезапной интуиции, посланной свыше), всякий раз, когда ты уверяешь, что сам испробовал это и получил желаемый результат, ты, несчастный страдалец, возможно, несчастный даже более, чем те, кто тебя окружает, морочишь людям голову. Впрочем, люди как раз для того и есть, чтобы им морочили голову.

 

То, чему ты нужен, зависимо от тебя. Тому, что имеет на тебя расчет, чего-то не хватает. Поэтому все, что попадается на глаза, тем более навязчиво обращает на себя внимание, не являет собой завершенность. Поэтому невозможна истина, посредством, например, безукоризненно аргументированного изложения завлекающая тебя в свои сторонники. Доходчиво изложенное есть ложь. Целое не подается на блюдечке. Целое ничего никому не сулит. Вообще, если его хотя бы заметили — заметили не его.

Не понять. Не принять. Не увидеть. Не узнать. Ничего такого от тебя не требуется. Только полная самоотдача. Только безоговорочное исчезновение.

Не спасешь, не выручишь, не поможешь. Никакой благодарности. Ноль внимания. Ничего взамен.

 

Проявляя бескорыстие в любом из широкого многообразия его видов, человек, не преследующий собственного интереса, оказывается тем, кого нет. Ведь, не имея расчета (корысти), по сути, не имеешь и себя. А когда кого-то нет, нет никаких угроз — они становятся несущественными, поскольку (не) угрожают никому. Неслучайно бескорыстие соседствует с бесстрашием — в том смысле, что бессстрашный способен на бескорыстие, а бескорыстный, как правило, еще и смел.

Впрочем, выявив связь между бескорыстием и бесстрашием, важно сделать шаг назад, чтобы ненароком не потерять из виду то обстоятельство, что опасностей нет именно тогда, когда имеет место самозабвение. Так что заодно нет и того, кто мог бы обрадоваться их отсутствию. Столь желанная для всякого эго полная безопасность появляется лишь тогда, когда эго больше нет. И не испытать бесстрашия, продолжая за себя держаться.

Кстати, если высказывание, подобное прозвучавшему строкой выше, подано как совет, то вот вам совет более ценный: бегите от такого советчика прочь. Ибо перестать за себя держаться — не в вашей компетенции. Себя можно только длить — не кончить. Своими силами себя не одолеть. Да и не моя это забота — преодоление меня.

 

«Рассказывай, каково это?!» — требуют у того, кто пережил нечто невероятное. Однако если это невероятное было еще и целостным, то рассказывать некому и не о чем.

«Как тебе это удалось — переплыть море?» «Понимаешь, в тот момент я и не думал о том, что переплываю море. Я не смотрел ни назад, ни вперед, просто плыл и все».

Человек, ответивший таким образом, сжульничал. Говоря: «В тот момент я не думал о том, что переплываю целое море», — он подразумевает, что был там, в событии переплывания моря. Тот, кто отвечает на вопрос: «Как тебе это удалось?», — принимает подход спрашивающего, подразумевающий наличие разделения на действие и действующее лицо. И, следовательно, ошибается, полагая, будто знает ответ. И хотя он сможет подать на это заявление в суд, не стоило его с самого начала ни о чем спрашивать, поскольку он моря не переплывал.

Море не переплывается кем-то. Ни один пловец никогда не переплывал моря. Хотя переплывание моря, пожалуй, и случалось. И, возможно, не единожды.

Когда случаются сверхпоступок или сверхусилие, не отыскать совершающего их. Не совершает их и невыделяемая в качестве определенного бесконечность — не имея краев, она не может быть причиной как тем, наряду с чем имеется следствие; она не может быть делающим (делателем), ибо таковой всегда конечен, ограниченный делаемым.

 

«Расскажи о лучшем моменте своей жизни». «Однажды я был в горах (в лесах, в полях) и там пережил чудесные мгновения, когда мне было ничего не нужно».

Такого простого вопроса не понял! Просили же рассказать о лучших моментах его жизни. Разве являлись таковыми моменты, когда ничего не было нужно? Если есть кто-то, то ему обязательно что-нибудь нужно. Если же нет ничего, что нужно, то нет и меня.

«В тот момент мне ничего не было нужно». Хочешь сказать, это был момент обретения целостности? Тебе бы сказки детям рассказывать! Невозможно обретение целостности в пределах «я» (вообще в каких-либо пределах, в пределах чего-либо). Поэтому ты никогда не окажешься в ситуации, когда ничего не нужно. И никто другой, и ничто другое. Целостно Целое.

 

У человека, пережившего целостность, спрашивают: «Что вы видели в тот момент?» И он отвечает: «Понимаете, то, что я видел, было таким необычным, что я не знаю, как это описать». Но разве этим объясняется его замешательство? Даже самое необычное зрелище, виденное глазами, если не торопиться и как следует сосредоточиться, можно с той или иной степенью точности передать словами.

Проблема не в необычности увиденного. Проблема в том, что никакого видения кем-то чего-то и не было. Когда имела место целостность, не было никого, кто мог бы что-то видеть, как и не было ничего, что могло бы быть увидено. И человек вовсе не переживал целостность — он исчез в ней.

 

«Об этом нельзя рассказать, это надо чувствовать, ощущать». Что здесь подразумевается под чувствами и ощущениями, как не состояние субъект-объектного слияния?

«Я это чувствую, но объяснить не могу». Иными словами, ты оказался в чем-то, в чем исчез. Ты чем-то поглощен, проглочен и напрасно описываешь это словами: «Я чувствую». Ведь подразумевается-то под ними следующее: нет того, что чувствуется, и нет того, кто чувствует, чтобы второй мог рассказать о первом.

 

Можно ли быть свидетелем неописуемого? По-видимому, нет. То, что предполагает своего субъекта, уже тем самым подстроено под него. Если субъект вызывается к жизни, то ведь не для того, чтобы он запутался и сбился с толку. Всякий объект есть не просто так, а именно для субъекта. Можно выразить это таким образом, что объект обязан уважать субъекта, не может не уважать его в силу самой своей природы. Если есть объект, то он всегда есть максимально удобным образом для его восприятия субъектом. В противном случае, это вовсе не объект.

Субъект ведь не появляется сам. Он появляется вынужденно, по требованию. Субъект возникает, когда он понадобился. А для чего он может понадобиться, как не для того, чтобы наблюдать и описывать?

Субъект путается и сбивается с толку только тогда, когда его присутствие не предполагается.

Описуемому нужен свидетель. Неописуемому — нет. Если бы неописуемое допускало своего свидетеля, оно с необходимостью было бы описуемым.

 

«Почему ты ничего не рассказываешь? Было здорово, увлекательно, интересно?» Но если речь идет о большем, нежели то, что, позволяя нам дать ему оценку, проявляет себя зависимым от нас, тогда стоит ли пытать товарища, которого просто не было в тот момент, кода было независимое от нас настолько, что мигом превратило нас во что-то лишнее и неуместное?

«Это то, к чему нам лучше не подступаться, не прикасаться, оценивая и обсуждая», — вот что вынес товарищ. Но это он лишь думает, будто что-то вынес. Он не вынес ничего.

Всякое понимание, что тебе сюда пути нет, есть лжепонимание. И защищая что-то от самого себя, ты выступаешь его захватчиком.

 

Истинное освобождение от чего-то ложного не есть открытие: «Этого нет», — или: «Это — ложь». В опыте приобщения к истине лжи нет и в помине, она в нем никак не фигурирует, но, чтобы этот опыт описать или вообразить, нам без понятия лжи не обойтись. Описание, таким образом, будет неадекватно произошедшему.

 

Правильное отношение к иллюзии — это когда ее не видно. В то же время для того, чтобы указать на нечто как на иллюзию, это нечто необходимо видеть. Однако, кто видит иллюзию, тот находится у нее в плену.

Таким образом, кто обнаружил, что нечто есть иллюзия — не продвинулся ни на шаг.

 

Ни переход к истинной жизни, ни прекращение жизни ложной не есть события, которые можно фиксировать, которые можно планировать, контролировать, вызывать (провоцировать) и осуществлять. Нельзя быть свидетелем таких событий «своей» биографии. Они не регистрируемы тем, с кем происходят.

Кто ставит перед собой задачу измениться (начать истинную жизнь, прекратить ложную), для того изменение представляется чем-то наподобие смены рубашки.

Изменение не есть событие для изменяемого, коль скоро он меняется весь, целиком. Если ты меняешься целиком, то изменение — не эпизод твоей жизни. Это твой конец.

 

Любой рассказ о собственном изменении выявляет, что изменения не было. Изменившемуся, чтобы зафиксировать себя, нужно разделиться с собой, посмотреть на себя глазами иного себе — глазами себя прежнего.

 

«Он так увлекательно, необычно говорил», — щебетали студентки, которые ничего не поняли из лекции приезжего профессора. «Да, занятный мужик», — поддакнул их однокурсник, скорее самодовольный, нежели проницательный.

И только молодой человек в очках, который действительно услышал то, что пытался сообщить лектор, молчал. Он не понимал (и не хотел понимать), о чем говорят его коллеги. Ведь прозвучавшее на лекции было вовсе не тем, что приятно щекочет нервы и предоставляет возможность испытать гамму ярких переживаний. Оно было тем, что требует от нас нашего прекращения как отдельных от него существований.

И он никак не оценил заезжего профессора. Ведь тот был лишь конвертом, в котором лежало главное — письмо, то есть содержание лекции, та мысль, которая оказалась больше, чем мыслью.

Она оказалась больше, чем мыслью, потому что параллельно (одновременно) с ней не было ничего, в частности, ни того, кто ее выразил, и ни того, кто ее услышал.

 

Говорят, существует нечто, называемое просветлением. Говорят про него, что оно есть тогда, когда утихло эго. Но как про это можно знать? Нет никого, кто оставил бы его описание, ибо:

— как описать опыт отсутствия «я», когда описывать может именно «я»;

— зачем описывать опыт отсутствия «я» для «я»?

 

Любые рассуждения о Целом подразумевают наличие субъект-объектных отношений. Если ты говоришь о Целом, значит, ты явно или неявно полагаешь его своим объектом, а себя — его субъектом.

 

Суждение «Целое невыделяемо» звучит как «то, что нельзя выделить, невыделяемо». Или как «выделенное — невыделяемо». В первом случае мы имеем дело с отсутствием какой-либо информации (с тавтологией), во втором — с абсурдом.

Ум актуален только на специально заданной территории — его эффективность имеет свои ограничения. Когда он на них наталкивается, то выдает абсурд.

Чтобы увидеть свою ограниченность, ум должен отделить себя от того, чью ограниченность видит. Чтобы увидеть, ему нужно посмотреть со стороны. Так что он, видя чью-то ограниченность, по-прежнему не видит СВОЮ ограниченность.

Чтобы сделать вывод о невыделяемости Целого, уму требуется Целое выделить. Так что, заявляя о невыделяемости Целого, он в то же время утверждает обратное.

Ум может просто воспринять Бога как отдельное. Но он может и подметить, что этого нельзя делать, что Бог не есть отдельное. Увы, но это вовсе не прогресс, а пробуксовка: ведь говоря «Бог», ум опять отделяет.

Конечно, во втором случае ум продемонстрировал больше силы, ловкости, развитости, изощренности… но он лишь больше проявил себя умом.

 

«Здесь нечего решать, здесь все уже решено. Причем без тебя и тебе подобных». «Пусть оно и решено без меня, но я хочу знать решение», — ответит на это призванный решать и упорядочивать ум. Однако если разрешенное и упорядоченное разрешено и упорядочено абсолютным образом, в него не вникнуть. Ибо решенное без ума, решено иначе, нежели решил бы он. Принципиально иначе. И даже не так. Абсолютно решенное и упорядоченное таково, что про него не нужно решать даже того, как оно решено. И не так даже. Абсолютно решенное никогда не было проблемой — тем, чему требовалось решение. Что здесь делать уму?

 

«Святой отец, я понял, что, сколько бы я ни думал о Боге, я к нему не приближаюсь».

Святой отец молчит. Лицо его непроницаемо. Он словно ничего не слышал.

Молчание иных мудрецов (в ответ на расспросы о Боге, об истине, об абсолютном) объясняют по-разному. Например, тем, что ваши вопросы кажутся им ничтожными. Или тем, что своим молчанием они учат вас смирению и терпению. Или что они молчат, потому что погружены в глубочайшие размышления.

Но вот истинная причина, почему они молчат в ответ на расспросы: даже если они скажут, что всякие ваши рассуждения об абсолютном абсурдны, они всего лишь присоединятся к творимому вами абсурду.

И если вам в результате неимоверных усилий вдруг удалось мудреца разговорить, вы можете, конечно, радоваться. Хотя радоваться тут нечему.

 

Что может быть нелепей попыток заинтересовать меня в собственном преодолении? «Живи не для себя и будешь счастлив». Да, разумеется, жить для себя — значит быть несчастным. Но вот возможности быть счастливым для меня просто-напросто не предусмотрено. Ведь когда я живу не для себя, может ли обо мне вообще идти речь?

 

Что будет, если убедить «я» в том, что оно является порождением разделения и, как таковое, относительно, убого, вторично? Если «я» согласится с этим мнением, то отреагирует следующим образом: попытается разделиться с самим собой.

И это будет ничем иным, как его поражением. Прекращение разделения требует прекращения «я». Каким бы умным оно ни было, какие бы значительные открытия ни совершало, «я» должно умереть: истинному положению вещей не проявиться в его присутствии.

 

Насколько отражена действительность в сообщении кого-нибудь о том, что давеча он встретился, столкнулся с добрым, бескорыстным, благородным, широкой души человеком или наблюдал такового? Особенно, если учесть, что доброта, бескорыстие и т. п. проявляются в непротивопоставленности одного другому?

Как можно наблюдать доброго человека, если добрым тот становится в той мере, в какой не разделяет себя с тобой, в какой, другими словами, ты вовлечен, задействован в становление его в качестве доброго, в какой ты, взятый в своей отдельности, преодолен этим становлением?

Если избавиться от вопросительной формы, то мысль звучит так: я не могу наблюдать собственное соединение с чем-то (кем-то), не могу столкнуться с тем, в чем исчез. Поэтому когда говорят, что, дескать, встретил я на днях бескорыстного человека, то вот что этими словами сообщают: встретился человек, который, не разделяя меня и себя, вовлек меня в единство, которое с этого момента и пока оно длилось никто не наблюдал, никто не встречал, и которое весьма условно можно назвать бескорыстным или добрым человеком, потому как, например, данное единство вовсе не являлось кем-то и состояло из большего, нежели один. Добрый человек невозможен, так как это всегда больше, нежели (один) человек.

 

Две подруги пришли к третьей и стали рассказывать ей, как они вместе провели день. В числе прочего одна из них рассказала об их знакомстве с молодым человеком: «Симпатичный такой, мы так мило пообщались». И так далее. Другая — та, которой молодой человек сразу, что называется, «запал в душу», та, на которую и он взглянул как-то по-особому, не так, как на ее подругу, — молчала. Девушка, ничего не понявшая в том парне, болтала о нем долго. Девушка, заинтересовавшаяся новым знакомым по-настоящему, молчала. Даже не поддакнула, когда подруга давала ему хорошие оценки. Почему?

Во-первых, она не могла, не хотела отделиться от него, чтобы дать ему оценку. Она не стала отсоединяться от него, и чтобы поучаствовать в разговоре о нем. Во-вторых, то одно, в которое уже успели объединиться двое, уже ни в каких подругах не нуждалось и существовало явно не для их пересудов.

А может, просто скромная была.

 

«Возможно, я заблуждаюсь. Ну, так покажите мне истину, и я исправлюсь». Все бы так, но истина — не объект. Истина больше, чем объект. Истина — это все. А по отношению ко всему ты — не заблуждающийся, а само заблуждение.

«Возможно, имеет место непорядок. Ну, так покажите мне истину, и я исправлю ситуацию». Ты можешь исправить только определенный разряд ситуаций. Ситуация под названием «разделенность» к ним не относится. Исправление данной ситуации требует от тебя не активности, а самоустранение.

«Я хочу узнать истину». Вранье. Ты явно хочешь чего-то другого. Условие проявления истины — прекращение разделения и тебя вместе с ним. Чтобы проявиться, истина как целостность должна занять не только поле твоего зрения, но и тебя самого. Стало быть, даже стремящийся к истине, ты — помеха тому, чтоб она была.

«Но ведь важно, чтобы истина все-таки была бы явлена хоть кому-то». Если бы это было действительно важно, тогда истина представляла бы собой нечто незавершенное, то есть не являлась бы истиной.

«Покажите мне истину, и я выстроюсь сообразно с ней». Как бы не так! Истина — это то, в чем объект и субъект нашли свое согласование, то есть исчезли. Что показывать? Кому показывать?

 

— Обидно, что истина существует где-то, неизвестно где, и никто, ни одна душа не может ее узреть.

— Истина есть тогда, когда (уже) нет ничего, что можно было бы узреть, и когда (уже) нет никого, кто мог бы узреть что бы то ни было.

 

«Эх, вот бы постичь гармонию…» Чудовищная мечта. Ведь когда есть гармония, постигать уже некому и нечего.

 

«Ах, как бы я хотел посмотреть на что-то завершенное!» С учетом того, что видится только ущербное, на завершенное ли ты стремишься посмотреть?

С учетом того, что видится только ущербное, ты, желая видеть, демонстрируешь собственную ущербность.

Ты видишь только то, что показывает себя, что обращается к тебе: «Посмотри на меня, мне это нужно!»

 

Объект нуждается в том, чтобы быть познанным. Субъект нуждается в том, чтобы познать.

Двое нуждающихся рассчитывают что-то получить друг от друга. Они надеются завершиться с помощью того, что само не завершено.

 

«Да, я хочу видеть. Я хочу видеть облака, хочу видеть гладь океана, хочу видеть опушку осеннего леса».

Конечно, ничего такого ты видеть не хочешь, пусть и утверждаешь обратное. В так называемом созерцании красоты никто ничего не созерцает. Поэтому, желая видеть, желая, чтобы ты, именно ты видел, чтобы было видение кем-то чего-то, ты желаешь видеть ущербное.

 

«У него такая оригинальная, нестандартная точка зрения!» — восклицали они, радуясь, что их коллекция различных точек зрения по данному вопросу пополнилась еще одной. А ведь это была не точка зрения — истина. А истина не может лежать в чьей-то копилке. Она не для внешнего применения. И она — не одно из многого. Познать ее — стать с ней одним, отказавшись от прежних коллекций, коллекционирования и от самого коллекционера.

 

Как восхищала его эта книга, какими волшебными были минуты ее чтения, когда разливались свежие теплые волны по всему телу, когда приятно щекотало в затылке, в общем, было пленительно хорошо!

Много позже он перечитал ее. И поразился самому себе. Ведь там содержалось такое, по отношению к чему невозможно сохранить обособленность. Такое, что имеет место не для кого-то. Такое, чему уступают место, даже если самому сесть и встать уже некуда. Он должен был начисто позабыть о себе. Став одним с тем, что содержалось в книге, оно должен был просто-напросто прекратиться. Вместе со своими ощущениями. А вместо этого, посредством ее чтения он решал сугубо личные проблемы — душевной гармонизации, отвлечения от хлопот, от собственной несостоятельности или какие-то другие.

(Конечно, возможность данной истории базируется на весьма смелом допущении. Ведь ни одна книга (ни одна мысль) не выражает, не содержит, не актуализирует Целого.)

 

Родные (не в смысле кровного родства) для нас люди — это не близкие по духу, интересам, внешнему облику. Это те, про кого мы открыли, что они важны сам по себе.

Ведь чтобы важное само по себе «открыть», требуется соединиться с ним. Так, чтобы оно было в тебе, а ты был в нем.

Важному самому по себе не нужен зритель и эксперт. Оно, так сказать, справляется и без них. И, в этом смысле, как бы само является своим зрителем и экспертом.

Вот именно «как бы». Ведь единство видящего и видимого исключает возможность того, чтобы имело место видение кем-то чего-то. Если имеет место единство видящего и видимого, то происходит нечто иное, гораздо более глубинное, бесконечно более глубинное, нежели акт видения.

Но не будем уходить в сторону. Итак, нельзя увидеть важное само по себе, глядя со стороны. Места для внешнего эксперта просто-напросто не предусмотрено. Есть лишь место зрителя важного самого по себе, которым как бы является оно само. И вот там-то и оказывается всякий, в жизни которого появилось важное само по себе. Правда, оказавшись там, он, конечно же, ничего не увидит. Ведь зритель важного самого по себе, коим как бы является само важное само по себе, является как бы зрителем, будучи перемешанным в единство с тем, что он видит.

Получается, что упоминавшееся соединение с важным самим по себе происходит достаточно сложным образом, а именно в виде соединения с внутренним зрителем, соединенным с тем, что он видит. В этом смысле зритель не столько образует единство с важным самим по себе, сколько застает себя (всякого зрителя) уже растворенным в важном самом по себе как единстве.

Но не будем уходить в сторону. Итак, «открыть для себя» важное само по себе — значит оказаться видящим, который един с тем, что он видит. То есть состоит с ним в родстве.

 

«Поистине блаженно состояние, когда ничего не нужно». Загвоздка в том, что когда мне ничего не нужно, то меня и нет вовсе. Поэтому состоянию, когда ничего не нужно, не для кого быть «поистине блаженным».

«Существует покой полного отсутствия себя. Войди в него, чтобы избавиться от стрессов». «Потеряй себя и обретешь неоценимые богатства». Допущенных здесь роковых ошибок не избежать, делая сообщения о несообщаемом.

 

— Знаешь, я так воодушевлен тем, что сказал нам накануне наш мастер: «О, ученики мои, я буду учить каждого из вас, как очиститься от самого себя».

— Да, звучит интригующе. Особенно с учетом того, что я могу заниматься только заполнением себя собою. Даже если это занятие называется: «Я очищаю себя от себя».

— Ты это о чем? Наш мастер очень хорош. Такие вещи говорит, что только благодаря ему я начал кое-что понимать. Как тебе, например, такие его слова: «Чтобы познать истину, нужно отдаться ей».

— Замечательно. Но ведь в стремлении познать истину, собственно, и проявляется намерение сохранить дистанцию между ней и собой.

 

«Мне ничего не надо от мира». Строго говоря, такие слова невозможны. Я тем определенней, чем определенней мои потребности. Если же потребностей нет совсем, то нет и меня. Не о ком сказать, что ему ничего не надо от мира.

«Ему ничего не надо от мира». Здесь предпринимается попытка описать единство при помощи разделения. Здесь разделение вносится туда, где его нет.

 

В отличие от ума тело не состоит с миром в субъект-объектных отношениях. Тело интегрировано в мир, причем интегрировано не как некая его часть. Тело и мир составляют одно. Они неразделимы (во всяком случае, пока ум не вмешивается). Тело не производит действий. В теле все происходит само собой, и это значит, что… нет никакого тела!

С этим, собственно, и связаны призывы жить телом, слушаться тела. Дескать, так можно достичь целостности. Если бы только существовал такой феномен, как «достижение целостности».

Может ли «я» вдруг начать жить телом? Разумеется, нет. Ведь для этого ему потребуется упраздниться.

 

Хоть эгоист и ценен для самого себя, у нас, наблюдающих его, не возникнет никакого другого вопроса, кроме следующего: «Что можно с него получить? Как его можно использовать?».

Мы не признаем за ним собственной ценности, потому что признать собственную ценность чего-то (не чего-то, а Целого!) — значит предоставить себя в его распоряжение. А эгоист — он потому и эгоист, что не является всем, что только есть. Чтобы заполнить собой оставленные нами для него наши места, ему придется перестать быть эгоистом.

Единственное, что может быть единственным, что только есть, это единство.

 

Когда кто-то рассказывает, как увидел внутреннюю ценность чего-то, не стоит его слушать: чтобы увидеть внутреннюю ценность, требуется посмотреть на что-то его же глазами, но если на двух местах находится одно и то же, граница между ними стирается. Если видящий есть иное видимому, он может дать лишь внешнюю оценку последнему, но если они оба сводятся к одному — как тут вообще что-то узреть?

Он постиг внутреннюю ценность чего-то: словно вода, неостановимо заполняющая незапертую каюту тонущего корабля, Целое распространилось на его территорию, только быстрее — быстрее одного мгновения. Как теперь отделить это пространство от другого — как кому-то разглядеть что-то?

 

Моралисты призывают не ограничиваться удовлетворением лишь материальных потребностей. Ведь есть еще потребности духовного порядка, напоминают они.

В свою очередь, стоит напомнить, что потребности нет без того, кто ее испытывает. Если есть потребность, значит, есть, кому требуется, и есть, что требуется. Таким образом, удовлетворение всякой потребности происходит в условиях разделения. Вот, собственно, главная причина того, что удовлетворение материальных потребностей не избавляет от чувств отчуждения, одиночества и т. п. Ведь в мире вещей разделение наиболее выпукло.

Впрочем, из сказанного следует, что и удовлетворение духовных потребностей не принесло бы желаемого эффекта, существуй вообще такое явление, как удовлетворение духовных потребностей. Другое дело, что так называемый мир духовного устроен совсем иначе. В частности, здесь нет противопоставления одного другому, нет разрыва, скажем, на субъект и объект, чтобы был кто-то, тянущийся к чему-то, и заодно, чтобы было то, к чему кто-то бы тянулся. Попасть в него — все равно что исчезнуть. Завершенность, цельность, тишина полнота — вот чем привлекает моралистов «царство духа». Привлекает, манит, и все-таки не забирает в себя. Что-то, по-видимому, есть в моралистах такое, что не отпускает их от себя, нарушает естественные процессы. Какая-то червоточинка. В противном случае, никогда бы не появилось такого нелепого словосочетания как «духовная потребность».

 

Он вернулся к своим после периода отсутствия, во время которого все и произошло, во время которого и произошло все, именно — ВСЕ. «Как ты жил, есть какие-то значимые новости?» — спросили его. «Ничего такого», — пожал он плечами.

Разве он мог сказать что-то другое? Ведь ВСЕ — не тема для беседы. Оно есть не для того, чтобы о нем одни говорили, а другие слушали. И не то, чтобы он решил держать рот на замке. Ведь принять такое решение мог бы тот, кто мог бы рот на замке не держать. Однако такового просто не было.

 

С истиной нужно быть одним целым, в то время как знанию ее как объекта грош цена. Или вот: нельзя уразуметь того, что разумеется само собой, — ведь разумеющееся само собой перестанет быть таковым, если рядом с ним появится уразумевший его некто (с какой стати ему появляться, если имеет место действительно разумеющееся само собой?). Именно таков смысл загадочного выражения: «Если надо объяснять, то не надо объяснять».

 

Если субъект обретает целостность, то ровно настолько, насколько обретает целостность и его объект. Если объект обретает целостность, то ровно настолько, насколько обретает целостность и его субъект. Иными словами, целостность обретают ни субъект и ни объект. Целостность обретает то, что было разделено на субъект и объект. Никто и ничто не обретает целостность.

 

Невозможно, чтобы исчезли границы, а «я» осталось. Обретение целостности есть прекращение. Были кто-то и что-то, а стало пусто. С появлением завершенности и полноты становится не о ком и не о чем говорить.

 

Мне не может быть наплевать на себя. Никому не может быть наплевать на себя.

Стать равнодушным к самому себе — значит исчезнуть. Если исчезает мой объект, исчезаю и я. Вместе с объектом исчезает и субъект. Вместе с субъектом исчезает и объект.

 

Волнует ли того, кто прекратился, расставшись с собою, сколько ему осталось жить? Обрадуется ли тот, кто исчез через охлаждение к самому себе, сообщению, что его ожидает вечное блаженство? Имеется ли разница для того, кого нет в связи с отсутствием себя как своего объекта, смертен он или бессмертен?

Что имеет для меня значение (чем можно на меня повлиять, чем можно меня заманить), если я сам для себя никакого значения не имею, то есть если никакого «меня» и нет вовсе?

 

Чем можно соблазнить того, кто простился с собой безо всякого к тому принуждения?

«Вы сумели его заинтриговать?» «Нет». Почему же? «Мы его не нашли».

 

Когда ты растворен в красоте и потерян в единстве, некому беспокоится о том, что будет с тем, кто… Не только некому, но и не о ком.

 

Если кто-то освободился от самого себя прежде своей смерти… Стоп. По-другому. Если освобождение от себя произошло прежде, чем тот, от кого произошло освобождение, умер, тогда кто умер? Умерло то, что было отвергнуто как фикция, небылица. Стоп. Оно не было отвергнуто. Потому что тогда был бы тот, кто отверг. А если бы был тот, кто отверг, тогда не было бы никакого освобождения от себя. Просто произошло саморазоблачение фиктивного. Стоп. Ничего такого не было. Просто обнаружилось, что фиктивного никогда и не было. Стоп. Здесь нечего обнаруживать.

В общем, если освобождение от себя произошло прежде, чем тот, от кого произошло освобождение, умер, тогда умерло то, чего нет и не было.

 

Я сохранюсь. Я останусь. Что бы ни произошло, даже, казалось бы, самая смерть, но окажется так, что я продолжусь, я по-прежнему буду. И так — всегда. Я — навсегда. И я бесконечно дорог тому, кто создал все. Он всегда обо мне думает. И всегда меня спасет. В общем, я сохранюсь. Как же радостно!

Остается надеяться, что даже закоренелые мастера подобного рода внушений все-таки почувствуют неуместность своего ремесла и воздержатся от речей, оказавшись в обществе того, кому в этот самый момент тем или иным образом открывается полностью завершенное бытие, по отношению к которому нельзя оставаться отдельным и нельзя, стало быть, предполагать даже самую возможность некоего изолированного существования, да притом еще полагать это существование собой. Кому показывается вневременная реальность, безусловная истина, совершенная гармония, абсолютная открытость или иной целый, завершенный мир, явленный через самое разное, так что лучше и не перечислять; кто встречается с лишенным пределов, тот, как оказывается, ни с чем не встречается и ничего ему не показывается — его, как оказывается, больше нет, а, возможно, и не было никогда. Каждый, вдруг вовлекшийся в единство, только начните внушать ему что-то подобное, и да отсохнет у вас язык! Вовлечься в единство — значит прекратиться в качестве отдельности, потерять интерес к тому, кто был до этого вовлечения, слышите вы? А если учесть, что подлинное единство не имеет границ, то где и как в нем отыскать хоть кого-то? Нельзя быть отдельным от единства. Нельзя, скажем, даже любить его или им восхищаться. Если это действительно единство, то ты — уже в нем. По этой же причине единство не будет тем, что, к примеру, тебя защищает или тебе улыбается — какое же это единство, если ты в него не вобран? Завершенное, полное не является иным мне, потому что от неимеющего границ — как от него отделиться? А оно именно таково: все, что заключено в пределы — не полное.

Если открылся мир завершенной полноты, никому уже ПРОСТО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ до себя никакого дела, никто о себе просто и не вспомнит. Ибо таков закон. Ибо о ком вспоминать, если здесь — все? И никому даже в голову не придет, что помимо этой беспредельности, которая ему вдруг показалась, возможен и НУЖЕН кто-то или что-то еще. Кто-то или что-то нужен только помимо чего-то, имеющего конкретный размер. «Да! — умиленно согласятся мастера внушений. — Но в этом-то и чудо, что не имеющее пределов, все-таки создало и любит тебя! Это действительно парадоксально, но, поистине, это так здорово!» Довольно! Даже позволять себе ложь можно лишь до известных пределов. Я САМ СЕБЕ НЕ НУЖЕН в присутствии беспредельного. По отношению к тому, в чем воплощено все, не сохраниться. И как же это прекрасно, что не сохраниться! Да не сохранен буду!

 

Что не обойти, не отбросить, от чего не отвернуться, не отвлечься, не отделаться, не спрятаться, чем не пренебречь, через что не перешагнуть — о чем идет речь, как не о бесконечном? Потому что именно оно таково, что его не проигнорируешь. Итак, всякого рода нравственные волнения, за исключением самоистязания и самоедства, а потому сознательно не называемые муками или терзаниями, часто соединяемыми со словом «совесть», представляют собой результат «взаимодействия» с неимеющим границ. Кстати, волнения эти непременно более или менее светлые в силу того, что даже чувствуя: проигнорировал проигнорированным быть не могущее, — чувствуешь и само бесконечное, от которого отвернулся, и к которому, видя, что совершил не могущее быть оправданным, поворачиваешься лицом, в отныне уже неизменное положение, а оно — бесконечное — является свободой, покоем, нерушимостью, доведенными до предела. Полнотой бытия.

Можно, во имя решения личных задач причинить чему-то живому вред и забыть об этом. Но если вспомнил и забыть уже не можешь, то по той причине, что увидел в жизни, через которую перешагнул, жизнь как целое, у коего нет краев, идя вдоль которых его можно обойти и двинуться дальше. Или, если решение личных вопросов потребовало не обратить внимания на красоту или отодвинуть в сторону некую истину, то, «угрызения совести», испытываемые, когда увидел истинный масштаб того, что натворил, будут связаны именно с тем обстоятельством, что вышеупомянутые красота или истина являются истиной или красотой, значимость которых носит не локальный, а всеобъемлющий характер, что они, так сказать, не имеют срока годности или конкретной области применения, и не из числа того, что обладает весом лишь при взгляде под определенным углом зрения.

 

«Просто я был так занят!» — такой можно услышать ответ, поинтересовавшись, а почему тот, кто любил, параллельно не размышлял о любви; кто восхищался гармонией, не задумывался о том, что это сейчас с ним происходит; кто совершал бескорыстный поступок, забывал о том, что отданное другому время грозит обернуться отсутствием куска хлеба на завтрашний день.

Хорошо, был занят. Этот ответ, в действительности, содержит в себе больше, чем может показаться на первый взгляд. Например, его можно превратить в новый вопрос: а почему переживание любви, завороженность красотой и погруженность в бескорыстное деяние всегда столь интенсивны, что на все остальное не остается ни времени, ни внимания, ни сил, ни других ресурсов? Почему они забирают меня (тебя, его) столь тотально? Не потому ли, что, когда есть любовь, красота, когда есть единство, завершенность, больше просто-напросто ничего нет? И я не успел уделить внимание тому, чего нет? Не успел, потому что нечему было его уделять. Выходит, «был так занят» — это не «просто». Не случайно.

 

Истина (в ее абсолютом значении) — это то, что просто есть, она ничему уже не помогает и не служит. Она есть, чтобы быть. С нее достаточно того, что она есть. Истину как окончательную реальность не к чему приложить, приспособить уже в силу того, что есть только она одна. Истина как единственное, что реально, единственное, что есть, — это уже не просто «объективное положение вещей», набор фактов или же некая картина, зрелище. Когда есть истина взятая вот в таком своем максимуме, то нет даже кого-то, на нее смотрящего. Ибо если таковой имеется, то она — явно не единственное, что есть.

Раз истина «тянет» на то, чтобы быть единственным, что есть, то она, верно, являет собой нечто безграничное, а, главное, такое, чего одного — уже хватает, то есть имеющее значение собственное наполнение, самостоятельное, а не прикладное значение, внутреннюю, если угодно, жизнь; такое, про что не скажешь: «Вообще-то, его одного маловато будет». Целый, законченный, безизъянный мир. Жизнь, которую не столько наблюдают, сколько обнаруживают свою с ней общность, свою в нее вовлеченность, коль скоро наблюдатель — это все-таки кто-то живой.

Всем, что только есть, по определению может быть только бескрайнее. Так что истина не была бы единственным, что есть, будь она просто «картиной». Ведь картина предполагает своего зрителя, картина без зрителя — это почти ничто. Чтобы картина стала единственным, что есть, она должна стать больше, чем только картиной, взять своего зрителя в себя, стать с ним одним. И истина в своем максимуме — это всегда картина плюс зритель, образовавшие единство, взятые как неразное друг другу.

Именно полнота истины делает ее заслуживающим того, чтобы уделить ей полное внимание, уделить ей внимание безотносительно себе и чему бы то ни было. И если кто на такую истину откликнулся, то никогда не вследствие того, что с ее путем совпал или пересекся его путь, что его интересы совпали с ее интересами. Нет путей, пересекающихся с путем истины, нет интересов, совпадающих с ее интересами. За истиной следуют исключительно ради нее самой, отринув свои интересы и выгоды — отринув себя. За истиной, конечно, которая есть окончательная реальность, и потому, не предполагая помимо себя что-то еще, самоценность.

Именно полнота такой истины делает ее тем, от чего нельзя отгородиться и наряду с чем кто-то, имеющий собственные заботы и цели, оказывается фикцией, курьезом. Нельзя отграничиться или отделиться от того, что неограничено и не есть нечто отдельное; как нельзя и не прекратиться в качестве отдельности, соединившись с тем, что вообще никак не локализовано.

В качестве всего, что есть, истине уже не войти в число того, что является передаточным звеном, переходным этапом, ступенькой, чем-то, играющим подчиненную роль или выполняющим техническую функцию. А также никогда не будет объектом — тем, про что что-либо выясняют и понимают; чем-то, что в отсутствие своего субъекта лежит мертвым грузом.

 

Видит ли кто истину, если он видит только фрагмент картины? Разумеется, нет. Фрагмент не может быть истиной. Истина — это вся картина, картина целиком. Но возможно ли тогда ее — истину — увидеть? Похоже, что нет. Ведь мало того, чтобы весь объект, а не только его часть, был виден. Сам объект — это ведь тоже часть пары «субъект — объект». В общем, когда виден весь объект, это еще видна далеко не вся картина. Истина, как картина целиком, это, в пределе, все. Однако все, на что смотрят, всем не является.

Впрочем, истину никто и не стремится увидеть. Здесь другое. Даже тот, кто заявляет, что, дескать, ничего больше не надо, только покажите мне истину, жаждет другого: приобщиться к ней как ко всему, что есть. Соединиться с ней, в нее нырнуть, ей отдаться, стать с ней одним, в ней растворившись. Не увидеть истину — такого и в мыслях нет! — а позволить ей быть, жить через него, его посредством актуализироваться, раскрыться подобно цветку, да простится эта поэтическая вольность, тем более, что она и так — всегда есть, всегда актуализирована и раскрыта. Ведь только дал ей проявиться, как оказалось — всего лишь застал ее как извечно проявленную.

Когда встречаешься с тем, что воплощает собой все, что есть, то оказываешься перед лицом не иного тебе — того, что следовало бы разглядеть, а тебе неиного. А потому единственное, что происходит — это слияние с ним. Здесь есть, с чем слиться, и нет, чего видеть. Либо — объятия, либо — изучение. Либо — родное, либо — чужое. И то, и другое сразу — никак.

Полную картину видеть некому: все, существующее для зрителя, — фрагментарно, частично. Полная картина включает в себя своего зрителя, причем не как свою часть, а как нечто, единое со всем остальным. Ибо отличающееся полнотой не может быть разделено в себе. Лучше сказать, полная картина растекается за рамки лишь объекта, занимая и пространство своего потенциального зрителя тоже. Никто, откликнувшийся на истину — да не покажется это странным — не собирается ее узреть. Наоборот, было бы удивительным, если бы отказываясь от себя, отдавая себя вместе со своими оптическими приборами, он, оказавшись никем и ничем, еще и собирался бы что-то видеть.

 

Бывает, что обстоятельства заставляют человека отложить в сторону свои желания. Человек идет на это, как говорится, с тяжелым сердцем. Понятное дело — ведь он уступает внешним силам, терпит поражение, переходит в пассивную позицию.

В подобных случаях происходит отказ от желаемого, в то время как желающий остается. Если это можно назвать принятием или смирением, то только с добавлением приставки «псевдо».

В свою очередь, настоящие принятие и смирение (такие, в каких обнаруживает себя их истинный смысл) таковы, что здесь происходит отказ от самого желающего.

Отказ от желающего таков, что совершенно нелепо полагать, будто есть кто-то, чьим действием этот отказ является.

 

Казалось бы, ну какая может быть причина для отказа от миллиона долларов? Невозможно от них отказаться. И это почти правда. Действительно, ни у тебя, ни у меня, ни у него нет причины отказаться от миллиона долларов. Их надо брать. Но все-таки кое у кого такая причина есть. У того, кого нет. И только у него. Миллион долларов ему не нужен, потому что его нет.

Возможность пройти мимо шанса стать богатым, знаменитым или обладающим другими благами есть проявление высшего блага. Высшее благо — это благо отсутствовать. Отсутствовать в качестве обособленного, определенного существования. Впрочем, лишнее добавление. Ведь присутствовать в качестве беспредельного, единого существования не дано никому.

 

Это две большие разницы: один получил миллион долларов и, тем самым, повысил уровень своей безопасности, а другой лишился себя, и ему до безопасности просто нет никакого дела.

 

Тебе что-то мешает жить? Земной путь заключается в попытках избавиться от этой помехи. Путь небесный предполагает другое избавление — от самого себя.

Что позволяет такому избавлению состояться? Расплавляющее тебя в себе без остатка Целое. Во всяком случае, всякий отказ от себя совершается в пользу Целого, приобщает к нему. В каждом случае добровольного пренебрежения собственными интересами утверждается бытие, не знающее пределов и ограничений. Всякое самоустранение, самопожертвование, признание собственной мимолетности есть актуализация бесконечности. Несвязанность собой есть несвязанность (своими) границами.

 

Если я выражаю полное внутреннее согласие с тем, что моя жизнь сложилась так, как сложилась, хотя она могла сложиться и лучше, то что из этого следует?

Если даже твоя неудавшаяся жизнь для тебя не проблема, то что для тебя проблема? Если даже твоя неудавшаяся жизнь для тебя не проблема, то есть ли ты вообще? Ты ли это есть или это есть безбрежность, о которой не скажешь даже и того, что она — есть?

 

Принявший, что ему не заполучить то, о чем он мечтал (иными словами, согласившийся жить без этого), имеет гораздо больше шансов это обрести, нежели тот, для кого оно продолжает оставаться предметом навязчивых грез. Ведь чем сильнее мечтаешь о чем-то, тем больше каждый из вас очерчен — тем больше между вами дистанция. Но это мелочи. Куда важнее другое — то, что принявший невозможность удовлетворить потребность избавляется от самой потребности. Впрочем, самое главное заключается в другом — в том, что он освобождается от самого себя, вернее, в том, что происходит исчезновение «я». Ведь пожертвовать своей потребностью — значит пожертвовать собой.

 

С добровольным отказом от какого-то блага происходит преодоление и самой в нем потребности. Только так рождается свобода.

 

«Хорошо ему — он может обойтись без этого (чего-то)». Это что! Обойтись без себя — вот где предельная автономия! Только завидовать здесь некому. Да и автономией это назвать уже трудно.

Возможность обойтись без себя — проявление подлинной свободы. Только такая возможность означает, что действительно ничего не надо. И все же следует учитывать, что когда тебе нет до себя дела, никакого тебя уже нет.

Что же касается автономии, то сама ее идея покоится на ложных основаниях — быть (чем-то) и ни в чем не нуждаться невозможно. Парадоксально выражаясь, подлинно автономному никакая автономия не нужна — чихал он на такую возможность; дай ему автономию и он выбросит ее в первую же урну, попавшуюся на пути.

 

Посягаешь на мои светлые думы? Забирай!

Посягаешь на мой крепкий сон? Забирай!

Посягаешь на мое время, что я отвел для неспешной прогулки? Забирай!

Посягаешь на мою весну и мое лето? Забирай!

Посягаешь на мой тугой кошелек? Забирай!

Посягаешь на мое здоровье? Забирай!

Посягаешь на всего меня? Забирай! Забирай все!

Что есть эта щедрость, эта демонстрация возможности обойтись без всего, как не демонстрация полноты? И кем нужно быть, чтобы быть на нее способным, как не никем (всем)? Несвязанность собой есть несвязанность (своими) границами.

 

Наличие чего-то наравне со мной (моя не-единственность) является показателем того, что у меня есть потребности, что я в чем-то нуждаюсь. Фрагмент по определению несамостоятелен. Собственно, в том я и нуждаюсь, что есть помимо меня. Имеющееся помимо меня есть одновременно то, без чего мне не обойтись; то, от чего мне что-то надо. Убрать имеющееся наряду со мной — не устою и я. Оно потому и есть тоже, что сам по себе я неполон.

В этом смысле невозможно обойтись без всего, будучи кем-то (чем-то). Либо никем, либо всем. Иными словами, если остановиться на втором случае, обходящееся без всего с неизбежностью оказывается единственным, что вообще есть. Без всего обходится — не иметь ничего параллельно с собой. Явление свободы всегда равняется явлению бесконечности.

Вообще говоря, такое возможно: чтобы помимо меня было еще многое, и все-таки я не испытывал бы ни в чем нужды. Возможно вот при каком условии: если я со всем остальным себя не разделяю. Мне ничего не нужно от того, с чем я един. И если кто един со всем остальным — ему не нужно вообще ничего. В общем, да, явление свободы всегда равняется явлению бесконечности.

 

Ничто, которое все-таки есть, есть все. Ничем не быть и, тем не менее, наличествовать — значит быть абсолютно, быть абсолютом. Или так: если меня не застрелили, и, однако же, я есть так, словно меня нет, то, стало быть, из щели этой вакансии веет ветром бесконечности. Если меня (еще) не задушили, физически или морально, и мне при этом ничего не надо, тогда вместо меня есть бытие, не стесненное никакими пределами.

 

«Бедный — он от всего отказался». Бедный — если он был вынужден от всего отказаться. А если отказался по своей воле, то не бедный. В смысле, не тот, кто нуждается в сочувствии. Потому что, отказавшись от всего по доброй воле, он прекратил саму игру под названием «быть кем-то» (каким-то)".

 

«Раздающий все на земле обретает сокровища на небесах». Какая чушь! В числе прочего, поэтому: у сокровища, которое называется «не быть», не может быть обладателя. А сокровище «полнота» есть единство обладающего с обладаемым.

 

Почему никто никогда не удовлетворялся деньгами, славой, властью?

Потому что обрадоваться обладанию тем, в чем ты нуждался — значит почувствовать себя ущербным и жалким. Ведь если ты воплощаешь собой достоинство и цельность, как ты можешь обрадоваться, что к тебе что-то прибавилось?

Потому что власть над людьми, признание в обществе и деньги не являются тем, с чем можно быть одним целым, — а гармония проявляется только в этом.

Если власть есть то, чем ты владеешь, а не то, с чем ты един, то наряду с властью существуешь и ты. Да, у тебя есть власть, но ты остаешься. Ты полагал, что, получив власть, исчезнешь в полноте, вернее, ты, конечно же, исчезать не хотел, ты верил, что погрузишься в полноту и законченность как в пенную ванну. Вот ты получил власть, но ты не получил то, на что рассчитывал. Ты чувствуешь дискомфорт. Этот дискомфорт обусловлен самим твоим наличием. Обретя власть, ты, тем не менее, остался, сохранился, поэтому и дискомфорт. Ты думаешь, что надо заполучить еще больше власти. Но сколько бы и чего бы ты ни приобретал, разлад проявляется в самом разделении на приобретаемое и приобретателя.

 

Полнота — это не когда потребности удовлетворены, а когда их нет и никогда не было.

Полнота — это не когда у тебя есть все, что тебе нужно. Полнота — это когда тебе не нужно ничего. Полнота — это когда нет никакого тебя.

Тот, у кого есть все, что нужно, выделен, очерчен, ограничен. Следовательно, он — внутри разделенности. Он есть во времени и пространстве. А быть во времени и пространстве — значит, как минимум, испытывать нехватку времени и пространства.

 

Да, конечно, когда у тебя к миру много требований, он ведет себя как необъезженная лошадь. Чем больше ожиданий, тем больше разочарований и набитых шишек. Данная констатация вызывает соблазн сделать определенные выводы, подобные следующему: мир падает к твоим ногам, когда тебе от него ничего не нужно. Но нет, он не падает к твоим ногам, потому что нет их — ног, так как нет тебя. Тебе ничего не надо от мира — тебя нет. Есть мир, который вдруг оказался Целым ввиду добровольной отставки того, кто имел на него виды.

Я позволил миру просто быть и, оказавшись тем, наряду с чем никого и ничего нет, оказавшись тем, что ничему и никому не противопоставлено, ничем и никем не ограничено, мир обернулся Целым.

Я отказался от намерений брать от мира — я отказался от себя в его пользу, отдал ему себя, и стало Целое.

 

«Везет, ему такая женщина отдалась». Да, везет, только если она не отдалась ему настолько, что ему уже с ней не разделиться, а стало быть, и нет здесь уже, в единстве, ни дающего, ни получающего.

 

«Собранность этого человека подкупает». Во-первых, собранный человек — это ошибка в определении, потому что собран тот, кто образует единство с тем, что он делает (то есть тот, кто исчез в этом единстве, то есть никакой не тот), а единство, позволяй оно разделять себя надвое, таковым не является. Во-вторых, не подкупает, а затягивает в себя, поскольку единство делающего со своим делом, как целостность, заполняет собой все время и все пространство. То, что знаменует собой конец разделенности, исчезает из разделенного мира, в котором, в частности, возможно, чтобы что-то подкупало кого-то. Можно сказать и так, что наличием знаменующего собой конец разделенности разделенный мир превращается в прах, что и выражается, в числе прочего, в том, что ты — персонаж такого мира, затягиваешься в целостность и размываешься в ней. Причем данные затягивание и размытие таковы, что не имеют даже секундной протяженности.

 

Иногда видишь такое, что оказывается — то, что ты это видишь, совершенно неважно. Важно то, что оно (то, что ты якобы видишь, потому что это не важно — то, что ты видишь это) — есть, имеет место. Важно оно одно, поэтому то, что ты его видишь, оказывается настолько несущественным обстоятельством, что не принимается в расчет. Настолько, что ты не смеешь утверждать, будто видел это, будто акт видения имел место.

Люди говорят, что ты там был, поэтому должен был видеть, но сам себя ты там как-то не припоминаешь. «Это было?» «Было». «Ты видел?» «Нет, не видел». «Как же так?» «Сам не знаю». «А что было-то?» «Не знаю, я же не видел». «Так, говоришь, было». «Похоже, напутал». «Да… Так ты дурак, выходит. А мы к тебе как к человеку относились».

 

Тому, кто был на краю гибели, но остался жив, потому что нашелся выразивший готовность погибнуть вместо него, есть о чем пожалеть. Вернее, даже о ком. Ведь, тот погибший, показал себя настолько чутким, настолько открытым, настолько… Эх, жить бы ему и жить! Человек с такой душой заслуживает восхищения, и жалко, конечно, что он ушел, что его больше нет. И все-таки не об этом жалеет тот, кто жив благодаря смерти другого. Если он и сентиментален, то иным образом. Ведь жалеет он единственно вот о чем — ему уже не отдать жизнь за того, кто отдал за него свою жизнь.

Разумеется, жалей он об этом, надежно защищенный от необходимости отдавать жизнь, ввиду того, что тот, за кого он готов ее отдать, уже не жилец, быть ему подлецом. Поэтому он не жалеет о том, что его жизнь все еще при нем. Ведь это не так. После того, как за него отдали жизнь, его жизнь ему уже не принадлежит — она тоже отдана. Отдавший за него свою жизнь и его освободил от себя. Отдав за другого свою жизнь, он разрушил отдельность существования этого другого, выступив не иным по отношению к нему.

 

— Какой совет наиболее повлиял на вашу жизнь?

— Пожалуй, этот: старайся смотреть сквозь временное, ибо тогда ты узришь вечное.

— Действительно, очень ценное напутствие. Спасибо, что согласились дать интервью.

— Спасибо и вам.

Приятные, любезные люди. И все же вот несколько слов комментария. Итак, действительно ли ценным было приведенное напутствие? Разумеется, нет. И также разумеется, что ни на чью жизнь оно не никоим образом не повлияло. А в том, что кто-то утверждает обратное, проявляется лишь его незаурядное позерство.

Смотреть можно только на временное. Только оно может быть поймано взглядом, хоть натуральным, хоть умственным. Никто не может посмотреть на вечное. Когда есть вечное, тогда нет разделения на видящего и видимое.

Проявляясь, вечное вытесняет со сцены не только ту картину временного, которую лицезрел видящий. Вечное вынуждает ретироваться и того, кто считает свое присутствие неоспоримым — видящего. Только так и кончается время.

И глубоко наивно предполагать, что это может произойти вследствие попыток «смотреть сквозь временное». Это может произойти лишь вследствие ничего. Однако на такое не способен никто.

 

«Истинная самореализация заключается в самопожертвовании». Какие замечательные слова, не представляй они собой соединение несоединимого. Разве это я реализован, если я исчез?

Самопожертвование — не решение моих проблем, а решение проблемы меня. Мне здесь ничего не достается.

 

«Я долго думал о том, что же такое подлинное осуществление. И вот я понял, что по-настоящему осуществлен тот, кто раздал себя без остатка».

О, как трудно сдержаться от аплодисментов в адрес сказавшего сие, хотя бы мысленных! Ведь сказанное — глубочайшая правда. Тот ли это случай, чтобы демонстрировать сдержанность? Увы, тот.

В чем здесь засада? В чем он неправ? В том, что рассматривает раздачу себя с точки зрения своего осуществления. Самоотдача фигурирует у него в контексте выполнения собственных (корыстных) задач.

Вот еще пара таких же неудачных «истин». «Тот, кто секунду прожил не для себя, добился большего, нежели тот, кто долгие годы обеспечивал себе достаток и комфорт». «Тот, кто помог реализоваться другому, реализован полнее, нежели тот, кто реализовал себя».

 

Скажи тому, кто считает себя уникальным, что он ничем не отличается от всякого другого, и он погрустнеет. Но когда он придет к этому сам, когда он, который убежден в своей исключительности, который всю жизнь придерживался этого убеждения, вдруг со всей ясностью обнаружит, что все, что он считал своим, повторяется в каждом, обнаружит свою общность с любым другим существованием, то облегчение и радость, которые он испытает в этой связи, не сравнятся ни с чем.

Впрочем, не радость и облегчение здесь главное, и не в них дело, коль скоро речь идет о чьем-то прекращении. Здесь не мне полегчало, здесь я кончился. Радость исчезновения в Боге — штука иллюзорная, ведь если кто действительно пропал в нем, радоваться уже некому.

 

Я — особенный. Следовательно, каждое мое слово и действие, каждый мой взгляд и жест — ценности, которые надо беречь, хранить, помнить. И то, что я могу пострадать, покалечиться, погибнуть, — поистине, страшно. Подобного рода угрозы пугают, беспокоят, заставляют хлопотать.

А вот другой подход. Я не отличен от других (остальных). Я не разделен с миром. Вот я иду по тропе, и кто отыщет черту, за которой заканчиваюсь я и начинаются деревья, листву которых колышет ветер? В каждом повторяется одно и то же. Все, что есть во мне, можно найти в любом (другом). Моя слеза и чья-то слеза, моя улыбка и чья-то, мои открытия и чьи-то — все это одно, совершенно одно. Которое не кончится, если вдруг я кончусь. Какой тогда смысл за сохранность себя волноваться?

Изящное противопоставление? Дурацкое! Потому как тому, кто беспокоится, нельзя противопоставить того, кто не беспокоится, ибо такового нет. Когда беспокойства нет, никого нет тоже.

Нельзя сопоставить того, кто имеет перед собой себя, с тем, кто себя перед собой не имеет, потому что того, у кого нет себя, нет тоже. Не с кем проводить сопоставление.

Преодолевший обособленность преодолел себя. Да, треволнений за себя теперь нет, но нет и того, кто не волнуется. Нет противоположного волнующемуся, нет «я», которое бы не волновалось.

Нет того, кто не отличает себя от других. Неотличение себя от других не является формой обособленного бытия. Оно является прекращением последнего. Если кто-то прекращен как обособленность, ему придется вновь обособиться, чтобы пережить столь желанное всеми состояние, когда не волнуешься и не беспокоишься. Однако как только он обособится, он переживет совсем другое состояние — беспокойства и страха, потому что других состояний (того, что ограничено иным себе, в данном случае — состоящим) — нет.

Произведенное сопоставление двух подходов не может пригодиться с точки зрения поисков наиболее удобной жизни. Ведь речь идет о наиболее удобной жизни (для) меня, тебя или его; о наиболее удобной чьей-то жизни, в то время как не разделять себя с остальным существованием — значит не выступать кем-то (отдельным). Стоит повториться, что неразделение себя с никем и ничем не есть второй вариант бытия «я». Это не альтернатива бытию в страхе и смятении. У отдельного существования нет альтернативы беспокойному бытию.

Какой ценой не разделяющий себя с ему подобными и миром (бытием) вообще заполучил возможность не беспокоиться? Такой, что достигнутое оборачивается антидостижением. Он не страшится потеряться, потому что уже потерян. Ему не надо хлопотать, потом что хлопотать больше не о ком. С ним уже случилось то, чего представитель первой позиции так боится. И говорить о нем как о нем, как о ком-то, и говорить здесь о ком-то — бессмысленно.

Жизнь ради других не принесет покоя, коль скоро если есть, кому его принести, то имеет место не жизнь ради других, а всего лишь удручающая разновидность жизни для себя.

Всякие разговоры о спокойствии — вранье, потому что спокойствие — это то, что никто не испытывает. Нет такой перспективы — не волноваться, не бояться, не знать тревог.

 

«О, не пытайтесь рассуждать об этом», — предупреждает мудрец новичков, когда обращает их взор на что-то окончательное. И добавляет: «Нет слов для описания этого».

Однако он не договаривает. Действительно, для описания этого не подобрать ни слова. Но почему? Потому что не о чем подбирать слова! Вот это — настоящая причина, причина причин. Все остальные неубедительны. Единственно достойная причина быть неописуемым — не быть вообще чем-то (кем-то). Но в таком случае тот, кто предостерегает новичков от ошибок, сам совершает первый и главный промах, который заключается в том, что он вообще завел разговор о неописуемом.

— Нигилист! Он отрицает наличие окончательного.

— Наоборот. Это самая настойчивая, самая ловкая попытка окончательное утвердить. Впрочем, такая же безуспешная и совершенно нелепая.

 

Не только иммануилы канты, но всякий, кто однажды вдруг оказывался в положении, когда он, например, переставал разделять свое и чужое, имеет касательство к вечности и бесконечности. Ведь не знать разделения на свое и чужое, значит, не иметь ни конца, ни края. Ибо конец и край будут ничем иным как границей между моим и чужим. Где прекращено разделение на свое и чужое, там явлены абсолютная полнота и полная абсолютность.

Правда, поскольку, перестав разделять свое и чужое, я перестаю быть обособленным бытием, быть кем-то, быть «я», постольку вечность и бесконечность не имеют ко мне никакого касательства. Никто никогда не оказывался в положении, когда он, например, переставал разделять свое и чужое. Оказаться в этом положении — значит прекратиться. Что до иммануилов кантов, то как они связаны с вечностью и бесконечностью, если последние, вообще-то, не входят в число того, что является, показывается, познается или переживается? Никак.

 

«Факты говорят сами за себя». Здесь имеется в виду, что и говорить-то не о чем — все предельно ясно.

«Все предельно ясно». Или, как еще говорят: «Здесь и понимать-то нечего». Иными словами, здесь не происходит разделение на объект и субъект. Нет объекта, чтобы мне, субъекту, что-то видеть и знать.

 

Если, находясь в некоем состоянии, ты считаешь необходимым знать, что это за состояние, значит, это состояние — не полнота. Полнота есть то, чье внешнее выражение не имеет смысла (значения). Или так: чьего внешнего выражения попросту не имеется.

Если, находясь в некоем состоянии, ты разделен с ним, значит, это состояние — не окончательность. Окончательность — тотальна, чтобы быть «одним из». Ей не нужен комментатор, трактовщик или сообщник, появляющиеся лишь наряду с тем, что предварительно, приблизительно, временно — самим собой не исчерпывается. Можно было бы выразиться в том духе, что окончательность сама себя объясняет, вот только она, на самом деле, есть нечто гораздо большее. Ведь когда имеется окончательность, объяснять-то уже, в сущности, нечего и некому (не для кого).

Если, находясь в некоем состоянии, ты не отдал ему себя, значит, это состояние не является чем-то завершенным. Завершенное никого и ничего не оставляет за своими рамками, ведь то, помимо чего есть что-то еще, не может быть всем. Соответственно, нет у него никаких рамок, просто есть они у языка, у возможностей речи. Можно ли быть завершенным, не будучи всем? Это все равно, что спросить: может ли фрагмент претендовать на то, что его одного — достаточно? Нет, не может. Может ли у завершенного быть зритель? Нет!

 

Бывает важным обратить на что-то взор невежд: смотрите, мол, вот как обстоит дело. Однако в случае с полным и окончательным все не так просто. Кто бы то ни было, в том числе и невежды, откликается на полное и окончательное без какой-либо помощи — как посторонней, так и собственной. Когда же не откликается, то не потому что ему его не показали, а сам найти затрудняется, но вследствие совершенно иных причин, имеющих отношение не к невеждам только, но и — если не в большей степени — к тем, чьи наблюдательски-исследовательские способности отточены наилучшим образом. Ведь рьяные исследователи, охотники до познания, как правило, ориентированы, чтобы брать, а не отдавать.

Полному и окончательному нет необходимости лезть на глаза, чтобы с ним считались. Уже хотя бы в силу того, что оно есть все, что вообще есть, то есть никого и ничего больше нет.

Путем обращения взора, заявления о себе — так входит объект к субъекту. А окончательному, последнему не надо никуда входить — оно, будучи бескрайностью, уже есть всюду изначально (уже изначально есть все, что только есть). И в этом смысле успешно считающимся с ним оказывается, по-видимому, не тот, кто образованнее или умнее, а кто наименее «тот» — наименее закостеневшее эго, кто легче преодолевается. Вместе с тягой к знаниям, похвальной, но до известных пределов. Собственно, в этом и состоит отклик — а потому это вовсе не отклик в привычном смысле слова — в признании своей ненужности в присутствии полного и окончательного.

 

«Достиг я чего-либо или не достиг — все это совершенно неважно. То, как я прожил жизнь, ярко или тускло - совершенно неважно. До чего же досадно, что я так поздно это понял!»

«Если то, как ты прожил жизнь — совершенно неважно, то неважно и то, что ты это поздно понял. Судя по всему, ты до сих пор не понял, насколько это пустое — ярко или тускло ты прожил жизнь. Если тебе открылось то, что позволяет расстаться с самим собою, самого себя отпустить с Богом на волю волн, то уже не только не о чем жалеть — уже и некому жалеть-то».

 

— Ну что ж я раньше не догадался о своей совершенной свободе! Все эти годы я бы жил совсем иначе!

— Полно! Ведь если кто совершенно свободен, то о чем ему жалеть? Жалеющий, что не наполнил прошедшие годы должным образом, находится во власти необходимости — ему надо, чтобы… В общем, ему что-то надо, а это — несвобода.

Если кто совершенно свободен, то не имеет значения, ни что было, ни что будет, ни что есть сейчас.

И если кто жалеет, что не догадался о своей совершенной свободе раньше, то, похоже, он до сих пор не догадался о своей совершенной свободе.

 

Только тот причастен к свободе, для кого-то, что он причастен к свободе, не имеет ровным счетом никакого значения. В таком случае, как он может об этом догадаться? Что это за догадка — догадка о том, что не имеет значения? Выходит, вообще нет такого события, как обнаружение своей совершенной свободы. Для подобной мысли, подобного соображения, подобного понимания и открытия возможностей нет. С натяжкой еще можно допустить такую возможность — стать причастным свободе, но нельзя этого нововведения обнаружить. Оказавшийся причастным к свободе сразу же становится тем, кому нет дела до того, причастен он чему-то или непричастен. Ведь в противном случае — когда кому-то важно, что он чему-то причастен, перед нами — картина связанности, а не свободы.

«Он догадался о своей совершенной свободе», — чего стоит это описание, если описываемое представляет собой совсем иное, нежели догадку кого-то о чем-то? Если описывается ситуация покидания (прекращения) мира, где догадываются, открывают, приходят к заключениям или что-либо понимают?

Когда свобода → когда ничего не нужно → когда ничто не имеет значения, как возникнуть соображению: «Я — свободен» (спокоен, полон, пребываю в гармонии etc.)? Я свободен тогда, когда нет никакого меня и нет никакой свободы.

 

Мне нужно знать то, с чем я разделен. То, с чем я един, знать не нужно.

Для кого мир есть единство (невыделенное), для того нет вопросов: что он? откуда он?

 

Философские вопрошания (всевозможные «как?» «почему?» «зачем?») имеют под собой столь же «духовную» потребность, что и вопрос: «Как правильно вырастить картофель?»

Полагая, что он воспаряет над суетой, обыденностью, выживанием ради выживания, философ лишь привносит суету и стремление выжить туда, где им не место.

Задавание философских вопросов и поиск ответов на них — все те же самые попытки преодолеть разделенность путем схватывания, овладения, контроля, что и вся остальная активность вооруженного интеллектом субъекта. Попытки, заведомо обреченные на неуспех. Ведь стремление контролировать и есть проявление недоверия, то есть разделенности. Корпение над философскими вопросами есть попытка достичь целостности, которую предпринимает тот, кто ничего о ней не знает и знать не может.

 

— Что есть мир, коего и я — частица? Почему он есть?

— А не слишком ли ты горячишься?

—  Может, и так. Но, все же, как насчет ответа на мои вопросы?

— Это и есть ответ.

 

Мир как целостность непостижим. Это проблема? Только не для того, кто принимает его как тайну, не пытается его ухватить, капитулирует перед ним. Ведь тем самым он ликвидирует границу между ним и собой. Он оказывается с миром в таких отношениях (которые, на самом деле, являются отсутствием каких-либо отношений в связи с отсутствием большего, нежели одно), в которых вопросы типа: что это? как это возникло? зачем оно есть? — просто не возникают.

 

«Выходит, понимает мир лучше тот, кто не старается его понять». Звучит красиво, но дело обстоит иным образом. За то, что ты не пытаешься понять мир, никакой награды тебе не будет — скажем, награды в виде понимания. И если кто прекращает попытки понять мир в надежде, что такое понимание однажды появится в обмен на его уступку, то он по-прежнему одолеваем стремлением мир понять.

Кто действительно отказался от стремления понимать — и отказался не от отчаяния, а охотно и искренне — тот действительно подобрался к миру ближе, но, увы, настолько близко, что разделение, позволявшее ему выступать в качестве себя, исчезло. Кто действительно прекратил попытки понять, тот прекратился сам. А в таком случае нарушено условие, при котором возможно кем-то понять что-то.

 

«Выходит, понимает мир лучше тот, кто не старается его понять». А лучше всего понимает мир тот, кого нет. И, соответственно, когда понимание является «самым лучшим», уже нет не только понимающего — нет ни мира, ни понимания.

 

«Выходит, ты понимаешь только тогда, когда у тебя даже в мыслях нет, что ты понимаешь». Яркое утверждение, но нет, нет в нем правды. Когда «у тебя и в мыслях нет, что ты понимаешь», нет ни тебя, ни понимаемого, ни понимания.

 

Принимая мир как загадку, ты «видишь» в нем большее, нежели видимое тобой. Ты «видишь» в нем то, что не видят. Ты «видишь» в нем не то, что видят, а то, чему отдаются.

 

То, что не есть что-то (не имеет границ, без которых нельзя быть чем-то), таково, что всякая мысль, всякое соображение относятся не к нему.

 

Нет ни одного вопроса, адресованного никому.

Нет ни одного вопроса по поводу ничего.

 

Невозможна проблема, решением которой пришлось бы заниматься тому, кого нет. Чем меньше выраженность твоего присутствия, тем бытие менее проблематично.

 

— Говорят, пребывая в реальности, совершенно не хочешь знать, что она есть такое.

— Врут. Если бы в реальности кто-то пребывал, он бы обязательно захотел узнать, что она такое.

 

Если ты одно с миром, то мира нет. О чем задавать вопросы, о чем думать? Если ты одно с миром, то и тебя нет. Кому задавать вопросы, кому думать?

 

Мышление о чем-либо есть решение вопроса: как мне быть с этим? Таким образом, это типичная деятельность в интересах выживания чего-то местечкового и условного.

Когда ты себе не важен, исчезает потребность объяснять и определять, — и то, что есть помимо тебя, становится не противостоящим тебе, не иным тебе. Другими словами, ты становишься единым с ним, а раз так, то тебе не нужно ничего знать, так как напротив тебя нет никакого «что» — того, про что может возникнуть вопрос.

 

«Я оказался разорван с этим опытом». Слишком много на себя берешь! Нет, это не ты оказался разорван с опытом, это Целое оказалось разорванным на тебя и опыт.

 

Настойчивому, целеустремленному, напористому и т. п. — при том, что все эти качества являются инструментами, ресурсами — никогда не постичь мироздание. Хотя очень хочется. Незавидное положение. Скромному куда легче. Он тоже не постигнет мироздание. Но ему этого и не надо. «Как это не надо?! Если что-то есть, то оно должно быть постигнуто». Совершенно верно! Однако случай со скромным вовсе не отрицает этого правила, дело в другом.

Скромный — это — в пределе — тот, кого нет. А ведь очевидно: чтобы задавать вопросы, чтобы изучать, рассматривать, оценивать, нужно быть кем-то. Чтобы задать вопрос, нужно занять определенную позицию, всякий вопрос проявляет спрашивающего. А если тебя нет, если ты полностью растаял, тогда что для тебя мироздание? Что для тебя Вселенная, если твоя позиция — это безусловное принятие, всецелое уступание себя, безоговорочное доверие?

Если ты не занимаешь ту или иную позицию по отношению к чему бы то ни было, то оно в принципе не является для тебя ни проблемой, ни вопросом. Оно не является для тебя тем, что требовало бы какого-либо знания. Оно не является твоим объектом. Когда нет тебя, нет и мироздания. Мироздание перестает быть чем-то. Мироздание перестает быть. Вы с мирозданием перестаете быть. Перестает быть разделение на тебя и мироздание.

 

«Что есть мир? Что есть эта бесконечность?» Стоп, стоп, стоп. Мир — только тогда бесконечность, когда составит единство с видящим его.

Когда ты исчезаешь по отношению к миру, то мир увеличивается до целостности, единства.

 

— А вот у меня нет вопросов к бытию.

— Если вопросы не возникают у кого-то, то это ненадолго. Вопросы не возникают у тебя, следовательно, ты остаешься, пусть и подспудно, и… возникают вопросы.

 

Как можно что-то спрашивать по бесконечность, ведь чтобы бесконечность была, она не должна быть ограничена тем, кто о ней спрашивает?

Если есть бесконечность, то в ней исчезло все — включая того, кто мог бы о ней вопрошать. Если есть бесконечность, значит, все пошло на ее изготовление — в частности, и видимое, и видящий. Хотя, разумеется, бесконечность такова, что нельзя говорить, будто она из чего-то сделана.

Спрашивать можно только о конечном. Бесконечности мало места видимого. Она только тогда бесконечность, когда занимает все возможные пространства как единое пространство.

 

«Какой вечер! Какая тишина! Как хорошо, что мы здесь оказались. Думай о вечном, о божественном». «Хорошо, попробую».

Пробовать бесполезно. Думают о временном. Что касается божественного, то зачем по отношению к нему применять то, что применяется тогда, когда грешат богоотступничеством?

 

Субъект нужен тогда, когда для него оставлено место. Однако Целое не может быть размером только с объект. И место субъекта оно занимает тоже. Можно было бы сравнить Целое с тем, что само себя регулирует, а потому не нуждается во внешнем регуляторе. И сказать, что Целое уже заключает в себе субъекта, чтобы иметь субъекта снаружи. Но все несколько сложнее. Субъект, содержащийся в Целом, слит со всем остальным. И если продолжать предложенную аналогию, то Целое — это когда в регулировании (больше) нет никакого смысла. Поэтому скажем так: то, чем кладется конец субъект-объектному разделению (то, что, в частности, знаменует собой преодоление субъекта), само уже в субъекте не нуждается.

 

Познание призвано решать проблемы, возникающие в разделенности. При этом, существуя в пределах разделения, познание не в состоянии решить главной проблемы. Главной проблемой является, разумеется, сама разделенность. Познание решает проблемы внутри разделенности, не ставя под вопрос разделенность как таковую.

Если нужно, если можно что-то узнать о единстве, о полноте, то только о фиктивном единстве и фиктивной полноте.

 

Кто знает? Что является субъектом знания? Половинка! Что знаемо? Половинка! Но тогда и все знание — половинчатое.

 

Целостность заключается в отсутствии оппозиции «субъект — объект», а не в познании первым второго. Да, субъект стремится именно к познанию (контролю, обладанию и т. п.). Было бы удивительно, если бы усилия субъекта (части) увенчались возникновением Целого.

 

Спрашивая: что это? — спрашивают о чем угодно, только не о Целом. Целое в любом случае не попадает в перекрестье этого вопроса.

Никакая проблема не есть проблема Целого. Даже, например, такая: что оно такое есть? Чья бы судьба ни решалась — это решается не его судьба. Оно вне прицела любого «как?» и «почему?».

 

Наличие вопросов недвусмысленно показывает: то, что их вызывает, не отличается завершенностью, согласованностью и полнотой. И наоборот: завершенное потому и завершенное, что не оставляет возможности ни для одного вопроса. Выяснять нечего, разбираться не в чем. Вот это да! Тяжелой артиллерии человеческого интеллекта — философам — выяснять нечего, разбираться не в чем.

То, по поводу чего могли бы быть даны великие ответы, не вызывает вопросов. Размышлять о завершенной полноте, полной завершенности — что может быть нелепей? Что можно накопать там, где выяснять нечего и разбираться не в чем?

Так вот какова причина непостижимости абсолюта! Какое разочарование для всякого, кто принял решение стремиться к окончательной истине, покуда не постигнет ее до конца!

 

Ни одну мысль никогда не интересует, что же действительно представляет собой то, над постижением чего она бьется. Мыслям надо от всего урвать какую-то выгоду — и бежать прочь.

Когда ты испытываешь побуждение понять нечто, то, в действительности, тебе до этого нечто (самого по себе) нет никакого дела. Тебе нужно с ним справиться, одолеть его. Это не более чем защитная реакция, потребность, чтобы не было неизвестного, грозящего безопасности. Если нечто действительно откроется важным самим по себе, ты не выделишься как его субъект — некому будет делать из него выжимки в виде представлений (выводов, умозаключений, определений). Заинтересоваться чем-то самим по себе — значит погрузиться в него до полного слияния, когда потребность в определении отпадет сама собой ввиду отсутствия разделения на определяющего и определяемое.

 

Что есть реальность? Что она собой представляет? Так называемые «лучшие умы» издревле занимаются поисками ответов на эти вопросы. Однако кто становится причастным реальности, тот расплавляется в ней, потому что реальность не объект, а целостность. Это происходит безо всякого насилия. «Лучший ум» исчезает сам собой.

 

Вселенная — выдуманный объект, Целое — выдуманный объект, бытие — выдуманный объект, реальность — выдуманный объект.

Создание представлений — таких вот выдуманных объектов — есть приспособление под себя. Но невозможно бесконечное приспособить под конечное. Его вообще невозможно приспособить.

 

Познание возможно применительно к конечному и, тем самым, само есть нечто конечное — и там, где кончается конечное, кончается и значение, роль познания.

 

Вне разделенности ум не нужен. Там, где она неактуальна, неактуален и он.

Возлагаешь на ум большие надежды? Но пока есть малейшее шевеление ума — есть страдание.

 

Благодаря уму можно много чего получить. Однако когда нет разделения, ни в чем из того, что можно получить благодаря уму, нет необходимости. Ничего из того, что может дать ум, тут не нужно. Не нужно и все. Совсем не нужно.

 

То, что целостно или едино, не может быть вычленено, потому что нет иного ему. И поскольку нет иного ему, то есть поскольку оно не является членом, постольку оно и не нуждается в вычленении.

Нужен ли беспредельному измеритель пределов, определитель? Страдает ли не имеющее размера оттого, что его размер не определен? Извне выясняется размер, а не безразмерность. Ты свободен от того, что не может тебе ничего дать.

 

Совершенство не знает, что оно — совершенство, потому что совершенство — это представление. Совершенство, Целое — они могут быть только как представления.

То, что мы называем Целым — не Целое (ведь для формирования понятия Целого нужно иметь понятие части, в то время как-то, что мы называем Целым, части не знает). Зачем же «Целому» знать, что оно — Целое, если оно — не Целое?

 

Целое, которое есть вместо субъекта и объекта вместе взятых, уже, следовательно, не предполагает ни своего объекта, ни своего субъекта. Тебе не сделать своим объектом то, чем прекращено разделение на субъект и объект.

 

Говоря: «Целое непостижимо», — мы демонстрируем, что оно по-прежнему является нашим объектом. И у нас появляется сожаление, что оно непостижимо, мы начинаем думать, что это несправедливо, — ведь объект и есть то, что есть для постижения.

Однако «непостижимое» не есть нечто. Его нет в этом смысле.

«Непостижимое» не есть нечто, потому оно и «непостижимое». Оно «непостижимое» не в том смысле, что здесь что-то есть, но хорошо спрятано. Оно «непостижимое», потому что здесь нечего постигать.

 

Свобода, здоровье, завершенность — это абсолютные состояния. С относительной точки зрения их нет. Они есть все, что есть. Они не фиксируемы.

Здоровый не знает здоровья. Он скажет: «Нет никакого здоровья». Он скажет: «Здоровье — это чушь». Кто действительно свободен, для того свобода — пустой звук. Говорят, что свобода — это безграничность. Однако понятие безграничности нуждается в понятии границ. Свобода не отсылает к границам. Следовательно, когда говорят о свободе как безграничности, говорят не о ней. Безграничность является таковой только условно, то есть безграничность — это вовсе не безграничность. Да что там безграничность! Даже когда говорят: «Свобода», — говорят не о ней.

Здоровье — это вовсе не здоровье. Завершенность — это вовсе не завершенность.

 

Богатство значимо для бедняка, а здоровье — для инвалида. И чем ценнее для кого-то здоровье, тем тяжелей степень его инвалидности.

— А богатый, выходит, это тот, кому наплевать на свое богатство?

— Не совсем так. Если мне наплевать на что-то, то есть если я не являюсь субъектом этого объекта, то меня нет. Богатого нет. Вот почему невозможно им стать.

 

Знание ограничено лишь тем, что конкретно. Таким образом, Целое, будучи абстрактным, превосходит возможности знания. Следовательно, оно в нем и не нуждается.

Если для познания есть лишь объекты, то и само познание, в свою очередь, востребовано только для объектов (объекту, так сказать, важно быть познанным, иначе почему он таков, что перед ним непременно находится наблюдающий его субъект?).

 

То, что не нужно согласовывать с субъектом, другими словами, не нужно знать.

 

Если нечто не представляет собой проблемы, то оно не есть объект, и, следовательно, не оставляет места для субъекта — специалиста по решению проблем.

 

Субъект пытается согласовать себя и объект. Однако когда будет согласованность, то это будет не согласованность субъекта с объектом. Не субъект и объект найдут себя в Целом. Согласованность чего-то с чем-то — это не согласованность.

Иными словами, когда субъект стремится согласовать себя с объектом, то он стремится к такой согласованности, которая обладает признаками разобщенности.

 

Объект, который не имеет пределов, невозможен. Всякий объект ограничен своим субъектом. Поэтому объект, который не имеет пределов, это уже не объект. Не иметь пределов может только такой объект, который стал одним со своим субъектом.

Сказанное относится и к субъекту. Чтобы я потерял пределы, нужно, чтобы меня не ограничивал мой объект. Сделать так, чтобы меня не ограничивал мой объект, можно только одним способом: убрать разделение между мной и объектом. Но когда такого разделения не будет, не будет уже ни меня, ни объекта.

 

Невыделяемое не может не обладать законченностью. Ведь в противном случае, оно непременно бы выделилось, допустило внешний мир, заимело своего субъекта. Оно потому и невыделяемо, что завершено. Оно потому и завершено, что невыделяемо. Завершенный, самостоятельный мир уже не находится наряду с чем-либо или внутри чего-либо. В твоем мире его не отыскать.

 

Отсутствие объекта есть отсутствие возможности для выделения (появления, наличия) субъекта. Если нет противоположности — нет разделения, а если нет разделения — как возможна половинка пары? Если ничего нет, то никого нет тоже.

 

— Неужели свобода не знает, что она свобода?

— Она не знает, что она не-связанность. Но в этом нет ничего страшного, поскольку свобода — это вовсе не не-связанность.

— Хорошо. Но, по крайней мере, свобода знает, что она — свобода, в смысле того, что действительно свободой является?

— Нет, не знает. Но в этом нет ничего страшного, поскольку свободой не является ничего из чего-то (и, заодно, свободой не является никто из кого-то — из тех, перед кем стоит задача знать что-либо).

 

Красота является таковой лишь в той мере, в какой вбирает в себя, приобщает к своему бытию, вовлекает в свое гармонично организованное пространство и время (оборачивающиеся, по причине гармоничной организованности, вечностью и бесконечностью). И лишь в той мере является она красотой, в какой представляет собой то, во что некого вбирать, к чему некого приобщать и куда некого вовлекать.

Я вобрался в красоту в том смысле, что она оказалась всем, что только есть. И в этом смысле не было никакого вбирания меня в красоту. Просто когда обнаружилось то, что заполняет собой все, я оказался выдумкой.

Да, за бортом красоты никого не остается. Значит ли это, что все в нее впущены? Большой вопрос. Ведь в тот самый миг, как она проявилась, никого, кроме нее, уже не было.

 

Красота открылась и обнаружилась всем, что только есть. Я, бывший до этого, признавая бесконечность (целостность) красоты, ее невместимость в пределы моего объекта или того, что ограничено моим присутствием, упразднился. А еще, знаменуя собой не только бесконечность, но и вечность, красота прекратила время.

Может ли быть прошлое у вечности? Нет. Таким образом, прекратив время, красота отметила прошлое, превратив его в миф, в мимолетный эффект оптического обмана. В общем, меня никогда и не было. А красота была всегда.

 

Красоту не наблюдают — в нее проваливаются.

На красоту не смотрят сторонними глазами. Ее не постичь извне. Но и изнутри ее не постичь тоже. Изнутри — то есть словно бы глядя на красоту ее же глазами. Ведь когда тот, кто глядит, и то, на что он глядит, — одно, то никто ни на что не глядит: нет никого и ничего, а есть целостность.

 

Если от чего-то тебе надо лишь, чтобы оно — было (и называть его «чем-то», выходит, проблематично, коль скоро ничего, кроме его бытия, не нужно лишь от всего, а все не обхватить, чтобы положить его в качестве чего-то), то через твое желание ему бытия, его бытие, собственно, и проявляется.

Другими словам, когда от чего-то тебе надо лишь, чтобы оно — было, ты подключаешься к его бытию, а поскольку подключиться к его бытию означает не иное как стать им, то это не ты подключаешься к его бытию, а оно само подключается к своему бытию, а поскольку оно равно себе, поскольку подключившийся и то, к чему он подключился, есть одно, то имеет место не подключение кого-то к самому себе, а его бытие.

Вот я живу, а вот кто-то живет мной. Однако коль скоро, чтобы он мог жить мной, ему нужно мной стать, то ситуации, когда кто-то живет мной, нет. Есть лишь ситуация «я живу».

Если я воспринимаю что-то в той мере, в какой становлюсь с ним одним (в какой становлюсь им), то речь, получается, идет уже не о восприятии мной чего-то, а о бытии этого «чего-то».

 

Проникаться Целым можно только самозабвенно: проникаться тем, что одно только и есть, — значит позволять ему быть тем, что одно только и есть, а не тем, чем кто-то проникается. Иными словами, когда имеет место «проникание» Целым, то все, что имеет место — это Целое.

 

— Как можно не знать, кто ты?

— Никак. Нельзя не знать, кто ты. Кто ты — это нужно знать.

— Но ведь абсолют себя не знает?

— Подожди с абсолютом. Давай закончим с тобой. Тебе нужно знать, кто ты, потому что есть, что знать, и есть, кому знать.

— Ясно. А что же с абсолютом?

— А с ним все наоборот. Абсолют не есть что-то определенное. Он неочерчиваем, абстрактен. И будь он своим субъектом/объектом, это были бы безграничные, неопределенные субъект с объектом. А таковые невозможны. Да и потом, как можно полагать собой нечто неопределенное? Собой можно быть, только будучи кем-то конкретным. Каким образом тому, что не очертить, собраться в «я»?

 

— Он хотя бы догадывается, какой он великий человек?

— Догадаться можно лишь о том, какое ты ничтожество.

— Он хотя бы знает про свою целостность?

— Если есть, кому знать, и есть, что знать, то о какой целостности может идти речь?

— Он что, даже не отдает себе отчета в своих действиях?

— Можете не волноваться. Здесь некому и не в чем отдавать отчет.

 

Ничтожный есть, а великого человека нет. Напряженный человек есть, а расслабленного — нет. Вместе с напряжением уходит и человек. Точнее, уходит разделение, одной из сторон которого является человек («я», субъект).

 

Абсолюту нужно было бы знать, что он — абсолют, только в том случае, если бы его абсолютность устанавливалась путем измерения или экспертизы извне. Однако все, что устанавливается через освидетельствование — через взгляд со стороны, устанавливается исключительно об относительном.

 

Я могу думать, что занимаюсь чем-то важным, занимаясь, в действительности, ерундой. И в таком случае очень даже нелишне устроить проверку: «А действительно ли важным я занимаюсь?» Например, посмотрев на свое занятие со стороны.

В свою очередь, захваченность единственно важным или, чуть иначе, абсолютно важным — не результат моего выбора и не проявление моей воли, чтобы у меня была возможность удостовериться в том, что я захвачен действительно абсолютно важным. Собственно, захваченность чем-то абсолютным есть ничто иное как мое преодоление, преодоление меня, которое, разумеется, находится вне сферы моего ведения и контроля. Абсолютное захватывает абсолютно, то есть полностью.

Абсолютно правильное свершается без чьего либо посредства, совершенно самостоятельно, даже если это выглядит так, будто оно свершается через кого-то, кем-то или что это кто-то его свершает. Последнее, конечно же, может показаться только самому поверхностному взгляду. На его свершение, таким образом, совершенно не влияет, что ты там думаешь, понимаешь или не понимаешь. Абсолютно правильное занимает собой целую вселенную, и, что ты там понимаешь, неважно главным образом по той незамысловатой причине, что, если есть оно, никакого тебя или меня в это время нет и в помине. И когда оно свершается, ни в чьей голове не проносится никаких соображений, в том числе: «А правильно ли, что мне сейчас безразлично, то я делаю или не то? Не напрасно ли я пренебрегаю в данный момент самоконтролем? Все ли сейчас идет так, как положено?»

«Не зря ли я полагаю, что занимаюсь важным делом?» Посмотрел на себя, на свое занятие со стороны — все в порядке, дело важное. Не зря полагаешь. «Не зря ли я полагаю, что захвачен абсолютно важным?» Всегда и на 100% - зря, зря, зря! Потому что ты — остался, ты — есть, есть некто, что-то проверяющий, некто, в ком производятся мыслительные процедуры, а коли так — нет абсолютно важного.

Впрочем, задастся ли кто таким вопросом? Разве что в какой-то искусственной ситуации. Если же в ситуации реальной захваченности абсолютно важным никто никогда и не полагает, что захвачен чем-то абсолютным, то нельзя и ошибаться на сей счет. И даже если бы было возможным иметь об абсолютном представление, то воспользоваться этой возможностью можно было бы для того лишь, чтобы исправить ошибку, которая даже не возникает. Потому и нет ее — такой возможности, как нет лишнего, как лишнее всегда оказывается тем, чего и нет.

 

Реальность — это то, что окончательно, что одно только и есть. Она не определяется через иное себе, через противоположное. Как тут не вспомнить, что кто-то определяется через что-то (к примеру, я — этот тот, кто смотрит на мир вокруг), а что-то — через кого-то (скажем, мир — это то, что видит вот он). Выходит, реально ничего и никого нет.

 

Реальность не из чего выделить, потому что вне ее ничего больше нет (что-то есть только внутри чего-то). Как же ее увидеть?

Стало быть, видится только иллюзорное.

 

У тебя по отношению к реальности имеется множество вопросов? Но что ты имеешь в виду под реальностью? Что угодно, только не то, что не есть что-то из чего-то большего. Реальность не есть что-то из чего-то большего. Она есть все, что есть.

Иными словами, она есть то, что никогда не попадет в поле твоего зрения. А ведь вопросы возникают только по отношению к тому, на что упал твой взгляд.

 

Реальность не есть и реальность НЕ не есть. Присутствовать или отсутствовать может только нереальное.

 

Бытие допускает небытие. Бытие — часть пары. Реальность есть то, что одно только есть. Реальность — то, что только и есть, и ничего кроме него нет. Поэтому про нее не скажешь, что она — есть.

 

Обидно, но все твои вопросы, которые так тебя мучают и за ответы на которые ты пожертвовал бы благами, возникают всего лишь по поводу твоих фантазий.

 

Реальность, о которой ты спрашиваешь, что она такое, есть изобретение твоего ума. То, что ты хочешь знать и понимать, есть твоя же выдумка. В свою очередь, подлинная реальность, будучи ЧЕМ-ТО лишь в твоих фантазиях, не может, стало быть, вызывать вопросов, порождать желание знать и понимать.

 

В каждый день и час не о чем, решительно не о чем думать.

 

Не присутствует? Значит, отсутствует. Недоброе? Значит, злое.

Это так, но не всегда так. Ведь возможность присутствовать, как и возможность быть добрым, существует в пределах мира преходящего, условного.

Целое не присутствует. Оно больше, чем присутствует. Целое не доброе. Оно выше, чем доброе.

 

Разоблачение лжи есть всего лишь способ отгораживания от истины. Нельзя воспринять ограниченное, не ограничившись. И, в этом смысле, от ограниченного нельзя избавиться.

 

Никакие вопросы (проблемы) не касаются того, что нельзя выделить, локализовать, как-то обозначить и т. п. Если можно так выразиться, оно полностью невинно. С него, как говорится, взятки гладки. С него, так сказать, все как с гуся вода. Именно таково Целое или реальность.

 

Когда делаешь предназначенное (такое, ради чего ты есть), то оно потому и предназначенное, что между ним и тобой нет разделения, чтобы ты мог думать в терминах, будто есть ты и есть делаемое тобой, и делаемое тобой есть предназначенное тебе.

 

Идея здоровья, идея того, как это здорово (ударение на первом слоге) — быть здоровым, есть ловушка, в которую тот, кто болен, ловит самого себя.

Здоровье не может быть тем, про что можно сказать, что это — хорошо. Про то, что ни с чем не сопоставимо, не может быть сказано: «Ах, как это замечательно!».

Обидно? Но что, если увидеть: через все хорошее, замечательное, прекрасное, отличное и т. д. — проглядывает плохое, ужасное, посредственное и т. д.

 

Целостность — это когда ничего нет. Во всяком случае, ничего такого, за что можно уцепиться мыслью или взглядом.

 

Когда все в порядке — об этом нельзя знать ввиду отсутствия разделения. Знать можно только о беспорядке. Знание начинается с беспорядка (с нарушения целостности) и здесь же заканчивается. Знание о порядке невозможно. Абсолютная согласованность — это невыделяемость каких-либо составных элементов и вообще чего бы то ни было (ведь что бы то ни было есть составной элемент чего-то большего).

Если все гармонизировано, значит, ничего нет.

 

«Как тебе хорошо — ведь у тебя здоровая печень!» Но если здоровая печень — это когда никакой печени нет и в помине (когда ничто не указывает на ее наличие), то одновременно нет и ее субъекта — нет того, у кого здоровая печень и кто мог бы радоваться этому обстоятельству. Печень возможна только как больная. Здоровая печень есть ошибка в определении.

 

Само наличие чего и кого бы то ни было есть симптом разлада, разбалансировки. Невозможно, чтобы разлад исчез, и при этом что-то или кто-то остались. Когда исчез разлад — исчезло все. Или так: когда появился порядок — исчезло все.

 

Невозможен свидетель гармонии. С гармонией нельзя разделиться. Кто-то наблюдает за порядком? Стало быть, у порядка есть граница, он неполный, относительный. Бардак, одним словом.

 

Порядок не столько превращает тебя (своего зрителя) в ничто (никто), сколько в себя вбирает. При этом тоже, в общем-то, превращая в ничто, но однако, заполняя это ничто собой. Не занявший (еще и) тебя, оставивший рядом с собой (помимо себя) пусть не наблюдателя, но хотя бы пустующее его место, порядок, опять же, будет условным, неполным.

 

Когда у тебя нет объектов, нет и тебя. И если ты при этом еще и не умер (физическим образом), то вполне возможно, что это отсутствие всех и вся обернется присутствием того, что есть, когда ничего уже нет.

Когда все прекращается, остается то, что есть, когда все прекращено.

 

Отсутствие объекта равняется отсутствию субъекта. Впрочем, субъекта нет не только когда нет ничего, но и когда есть все (когда то, что есть, является всем, что есть). В этом, втором случае субъекта нет в силу того, что он не разделен со своим объектом (что нет разделения на субъект и объект); в силу того, что наличествует единое, одно.

То, чего нет, меньше, чем объект. То, что есть все — больше, чем объект. По отношению к обоим тебя нет. Но когда есть «большее-чем-объект», твое место не пустует, поскольку у единственного, что есть, границ быть не может, поскольку большее, чем объект, уже не ограничивается субъектом, располагаясь и на его площадке тоже. Твое место заполнено, и все-таки как отдельного места его нет, потому что место есть только одно и у него нет границ.

 

Конечно, разлады не исчезают, а порядки не появляются (на их месте). Порядок не возникает из хаоса. Если он есть, он есть изначально. Разделенность не сменяется целостностью.

Субъект с объектом не согласовать. Потому что они согласованы тогда, когда их нет.

Скажем, какой субъект и какой объект согласованы в красоте? Никакой субъект и никакой объект.

 

Порядок, в частности, выражается в отсутствии оснований для разделения на субъект и объект — для того, чтобы кто-то видел что-то. Порядок — это когда все согласовано настолько, что представляет собой единство, в данном случае, субъект-объектное. А когда субъект и объект образуют собой единство, ни того, ни другого нет.

 

Конечно, ты видишь в порядке что-то. В то время как наличие чего-то есть верный признак хаоса. Уф!

Если что-то есть, то оно уже одним своим наличием испускает сигнал тревоги. Что-то есть — что это означает, как не то, что есть проблема?

 

Порядок, который полный, не фиксируем. Ведь какой же это порядок, если он себя демонстрирует? Демонстрируя себя, порядок оказывается объектом, разгармонизированным со своим субъектом (гармония объекта и субъекта есть их единство).

Демонстрируя себя, порядок просит с ним разобраться. Но разве то, с чем нужно разбираться, представляет собой порядок?

 

Что объяснять и истолковывать, когда ничто не выбивается из ряда, когда не выделить и сам ряд?

 

Что происходит сразу вслед за тем, как на твоем пути возникает единство? Отнюдь не его наблюдение. Если это в самом деле будет единство, ты немедленно в него вольешься или — чуть с другого угла — освободишь для него место. Единство — это то, что оказывается имеющимся вместо всех (всего). И вместо тебя тоже.

Твоя дистанцированность от чего-либо возможна именно в силу того, что оно — не единство. Не вбирающее в себя единство есть нонсенс. Вбирающее, впрочем, тоже, ведь коль скоро есть единство, что еще есть?

«Да, но в таком случае приходится сожалеть, что у единства не будет описания».

Эта реплика нуждается в коррекции. Ведь имелось в виду вот что: «Приходится сожалеть, что у КОГО-ТО не будет описания единства». Вторым будет замечание в невнимательности. Мимо ушей пропущены слова: «Коль скоро есть единство, что еще есть?»? Высказывать сожаления, подобные прозвучавшему — переживать за никого, для никого стараться.

Нет ничего критичного в том, что некое сообщество индивидуумов не имеет описания единства. Нет никакого сообщества индивидуумов относительно единства. Единство никого не оставляет вне себя, чтобы (кому-то) понадобилось его описание.

 

Невозможны двое, между которыми царит полное согласие. Если есть двое, значит, между ними есть конфликт. Пока есть субъект, у него неминуемо есть проблемы с объектом. Прекращение этих проблем будет прекращением разделения на субъект и объект.

Иными словами, невозможно, чтобы я все знал о мире. Отсутствие конфликта между мной и миром выразилось бы в другом — в нашем взаимном исчезновении.

 

Я задаю вопросы о мире, я ищу ответы. Так я рассчитываю решить проблемы между мной и миром. Но истинное отсутствие проблем между мной и миром проявилось бы в том, что не было бы уже ни меня, ни мира.

 

Полнота — это не знание ответов на все вопросы. Полнота — это отсутствие вопросов.

Когда у тебя нет вопросов, нужен ли тебе хоть один ответ? Прельстишься ли ты обещанием ответа на любой вопрос?

 

Движение к целостности — это не получение ответов на имеющиеся вопросы, а отпадение самих вопросов.

И, вообще-то, движение к целостности невозможно.

 

Нет ни одного устраивающего ответа. Нахождение ответа никогда ничего даст. Никогда не даст того, ради чего его ищут. Радость тому, что нашелся ответ, — это лишь начало нового витка страданий.

Проблема не в отсутствии ответа, а в наличии вопроса. Поэтому поиск ответов — изнуряющее занятие, заранее обреченное на неудачу.

 

Ситуация, когда субъект досконально знает свой объект, хороша. И все же никакое знание об объекте не будет полным и не снимет проблему, которая и вызвала потребность в знании. Ведь само наличие разделения на субъект и объект говорит о том, что гармония нарушена.

Потребность в знании появляется в результате нарушения, сбоя. Что-то нарушилось, сломалось, и возникли субъект и объект. Первый бросает все силы на изучение второго. Работа постепенно приносит свои плоды. Но вот снова что-то происходит — и нарушение исправлено. И никому уже не нужно ничего знать. Потому что нет никого. И ничему уже не нужно, чтобы о нем знали. Потому что нет ничего. И результаты произведенных усилий — где они?

 

Единство восстановлено не тогда, когда спрашивающий нашел ответ на своей вопрос. Чтобы было единство, не должно быть спрашивающего. Причем спрашивающего мало казнить и закопать в землю. Не должно быть самих оснований для его появления/выделения.

 

Субъект и объект, о которых ведется речь, не могут быть уничтожены, так сказать, физическим образом. Их ликвидация возможна только в контексте образования ими такого единства, когда уже бессмысленно говорить о каких-то его составляющих.

Вопрос не в том, чтобы их не было, а в том, чтобы для них не было даже ниши. Вопрос в том, чтобы была целостность, а не отсутствие субъекта и объекта самих по себе. Мало их просто убрать — они должны быть убраны путем взаимного сплавления до полного неразличения.

 

«Я нахожусь в гармонии с этой ночью». Как такое можно подумать, если гармония есть не-разделение? Я и ночь выделены, когда между нами — конфликт.

Кроме того, ну, какая это гармония, если вдруг вылезает «я»? Ну, какая это гармония, если имеют место умозаключения, если идет мыслительный процесс?

 

«Это и то состоят друг с другом в отношениях неразделения». Чепуха! Это и то могут состоять друг с другом только в отношениях разделения.

Возможны только стороны конфликта. У порядка нет сторон. «Кто-то» или «что-то» могут конфликтовать (с кем-то или чем-то). Но им не дано пребывать в согласии.

Можно находиться в отношениях войны. Но нельзя находиться в отношениях мира.

 

В каком смысле невозможны отношения любви? В каком смысле невозможны отношения неразделения? Например, вот в каком: когда кто-то находится с чем-то в таких отношениях, что всякое деление на «кто» и «что» пропадает, то нет и никаких отношений.

 

«А ты знаешь, что происходящее сейчас с тобой и в тебе называется любовью?» Разумеется, он не знает. Он не просто не знает — ему глубоко наплевать на то, как это называется.

Вот кто-то вовлечен в самодостаточное и завершенное, в то, которое и начало, и конец, — делает что-то, занят кем-то или чем-то, не думая о том, как к этому отнесутся и что он может потерять или приобрести. Делает, хотя это может быть чревато, и даже если это точно будет чревато — все равно делает. Возможно ли, чтобы он вдруг зафиксировал: «О, а сейчас я с головой вовлечен в самодостаточное»? Не просто невозможно — невозможно в принципе.

Как раз в том и выражается твоя вовлеченность в завершенное и самодостаточное, что тебе решительно наплевать, чем происходящее является, чем бы оно ни являлось, — какова его внешняя сторона.

Да, да — всякое знание есть не более, чем знание внешней стороны.

Что до причины равнодушия к внешней стороне, то она самая что ни есть весомая — самодостаточное есть весь, целый мир, не имеющий ни конца, ни края, чтобы иметь внешнюю сторону. Когда имеет место самодостаточное, не имеет никакого значения, что имеет место.

 

Батальные сцены привлекают внимание неслучайно. Чем стремительней процесс, тем большее внимание на нем концентрируется. И наоборот. Стоит попробовать смотреть на мир и лад, когда ничего не происходит. Потому что очень быстро возникнут вопросы: «Зачем мне это видеть? На что здесь смотреть?» Появятся, недоумение, дискомфорт. Возможны даже головокружение и прочие расстройства. И правда — ты здесь не нужен.

Наблюдается история, а не статика. Движение, а не покой. Нет процесса, динамики, перемен — нет смысла что-то отмечать. Нет процесса, динамики, перемен — есть ли вообще что-то?

Когда все улажено, что происходит дальше? Ничего. Дальше только вечность. Вечность лада. Статика. Ненаблюдаемая тишина. Конец истории.

Что-то успокоилось, обрело завершение. Состоялось. Что это означает? То, что оно исчезло из поля зрения. Пропало с радаров.

 

Пока есть пространство и время, абсолютная свобода невозможна. Иметь протяженность и быть зажатым, стесненным — одно и то же. Когда есть Целое, пространства и времени — нет.

 

В чем проявляется моя незавершенность? В производимом мной шуме. В чем проявится моя завершенность? В прекращении шума. Что значит перестать шуметь? Перестать заявлять о себе. Что значит перестать заявлять о себе? Исчезнуть. Когда я завершился — нет никакого меня!

Если мое завершение представляет собой мое исчезновение, значит, в самом моем наличии и проявляется незавершенность. И это не я завершился, когда я завершился. Не у меня были проблемы — я был проблемой.

 

Я осуществлен. Я реализован. Я исполнен. Что это значит? Это значит, что меня больше нет. Я осуществлен — казалось бы, это максимум меня. Ан нет, меня-то как раз уже нет.

 

Никогда не завершается кто-то или что-то. Завершенное что-то — это дикость какая-то, ошибка в определении. Обрести завершенность, значит, стать Целым. Но когда (на)стало Целое, совершенно не о ком (не о чем) сказать, что это он (оно) стало Целым. Не на что указать как на завершившееся. Что завершилось? Кто завершился?

 

Любовь есть утверждение целостности, но поскольку целостность — все, что есть, или поскольку все, что есть, есть целостность, то всякий раз, когда имеет место как бы ее утверждение, то, в действительности, имеет место (только) то, что есть все, что есть, то есть, собственно целостность. Когда кто-то якобы утверждает целостность, то в действительности происходит иное — он отдается ее бытию (предоставляет свое бытие для ее бытия) как воплощающему собой все, что только есть.

В общем, словосочетание «утверждение целостности» следует сократить до «целостность», а, в таком случае, и любовь — это уже не утверждение целостности, а сама целостность.

 

Как отличить, если нет ничего другого? И зачем отличать, коль скоро отличать не от чего? То, что ни от чего не отличается (не имеет иного себя, чтобы от него отличаться), то, что ни с чем не разделено (не имеет иного себе, чтобы быть от него отдельным)… — его как бы и нет. Когда оно есть — как бы ничего и нет. Если есть только что-то одно, то оно есть незаметно, тихо, оно есть не так, как что-то есть. Что-то (что-либо) является чем-то (чем-либо) лишь в той мере, в какой имеет пределы и иное себе. Если есть только что-то одно, то оно… не является ничем! Ничем не является. По его поводу не стоит вопроса: «Что это?» И между этим обстоятельством и тем, что по отношению к бесконечному наблюдающий его некто просто-напросто невозможен (иначе бесконечное не будет таковым), безусловно, имеются связь и согласование.

 

В создании понятия или идеи покоя проявляется суета.

Привести пример суетливых мыслей? «Ах, как прекрасен покой!» «О, какой покой!» «Покой — это великолепно!»

Впрочем, суетлива любая, совершенно любая мысль. Мышление есть суета.

 

Свободы нет, когда есть что-то. Например, свободы нет, когда есть… свобода. Если окажется, что имеет место свобода, все — свободы нет. Нелокализуемое утверждается через свою нелокализуемость. Скажем, если покой показал себя, то это уже форменное беспокойство. Если обнаружило себя здоровье, впору звать доктора. Показать себя может только беспокойство, а здоровье, чтобы обнаружиться, должно быть либо окружено болезнью, либо быть здоровьем вчерашним, нарушенным.

 

Да, конечно, того, кто любит или переживает свободу, нимало не волнует, какое происходящему может быть дано обозначение (что оно собой представляет), в первую очередь по той причине, что такового — любящего и переживающего свободу — нет. Но, заходя с другой стороны, можно попробовать сказать и так: его не волнует, как обозначается то, во что он вовлечен (то есть как это выглядит извне), потому что-то, во что он вовлечен (любовь, свобода) не имеет предела, находясь за которым, его можно лицезреть и наблюдать.

Желание узнать, как это выглядит со стороны, возникает в отношении части, кусочка. По отношению к целостности и полноте такое желание будет явным абсурдом. Целое ничто из себя не представляет; если есть Целое — представления окончены. Наименовывают и определяют то, что не есть все. И то, что следует определить, следует определить по той причине, что оно — не все.

Можно и нужно подняться, возвыситься над чем-то ущербным. Но если поднимаются над Целым, то только над фальшивым, самозваным Целым. Если здесь — все, зачем это покидать? Покидают ради чего-то еще, ради того, чего здесь нет, в силу того, что имеющегося здесь — мало, недостаточно; но если здесь — все, то, стало быть, нет ничего, чего не хватало бы. Взглянуть со стороны требуется на то, чему взгляд со стороны требуется. Наименование нужно ориентированному на внешний рынок, зависимому от того, что вне его, предполагающему иное себе и невозможному без него.

Можно было бы отвлечься от любви и от переживания свободы, не будь они вариантами вовлеченности в полноту. Ведь как отвлечься от того, что является всем? Возможны ли у такого отвлечения позитивный смысл и реальная цель? Все (являющееся всем) не имеет внешнего приложения. Все (являющееся всем) есть то, помимо чего ничего нет. Ради чего сделать паузу в любви или в переживании свободы? Не будет ли отвлечение от них — от них отречением? Возможно ли ему оправдание? Что можно добавить к завершенному Целому? Зачем абстрагироваться от полноты, если все уже есть, если все — уже здесь, если здесь — уже все?

Полнота — это когда сбоку от нее или сверху — над ней — ничего нет. Там ничего нет — вот почему вовлеченный в полноту нимало не заботится о том, во что он вовлечен.

 

Увидеть собственную ценность чего-либо — значит перестать воспринимать его как объект, соответственно, прекратившись как его субъект. Итак, там, что выше было обозначено «видением кем-то собственной ценности чего-либо», не остается никого и ничего.

 

Если кто-то сказал что-то, то только об объекте — о том, что допускает кого-то, чтобы тот сказал о нем что-то.

Если кто-то сказал что-то, то только не о целостности. Целостность — это субъект и объект, слитые до неразличения. Можешь ли ты быть свидетелем субъект-объектного единства? Нет. Ведь если ты есть, то нет субъект-объектного единства. Если есть субъект, не исчезнувший в субъект-объектном единстве, значит, о субъект-объектном единстве говорить преждевременно.

По отношению к субъект-объектному единству субъект избыточен. Если есть субъект, то он есть по отношению к объекту. Если есть субъект, то он есть ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО по отношению к объекту. Если есть субъект, значит, то, наряду с чем он есть, — объект.

 

Субъекту не выделиться по отношению к субъект-объектному единству. Разве что по отношению к его профанации.

В согласованности субъекта с объектом субъект может только пропасть. Нельзя быть одновременно с тем, что является твоим концом. Если есть то, что является твоим разрешением, разрешением тебя как проблемы, значит, такой проблемы как ты — тебя — нет. И столкнуться с тем, что является твоим разрешением — значит обнаружиться в качестве отсутствующего (не обнаружиться).

 

То, что являет собой все, что есть, не объект. Более того, если есть то, что являет собой все, что есть, значит субъект-объектное разделение уже форсировано. Как же ты появишься по отношению к тому, что есть все, что есть, если субъект-объектного разделения больше нет?

 

В Целом все объективное (объектное) снято, нивелировано, растоплено, расплавлено, обесформлено, погашено, нейтрализовано, деобъектировано слитым (слившимся) с субъектом объектом. Таким образом, субъекту здесь (возле Целого) уже делать нечего. Для познающего ума здесь уже ничего не осталось.

 

Можно сказать и так: когда есть субъект-объектное единство, объекта — нет (субъекта, разумеется, тоже, но этот момент сейчас можно опустить). Субъект-объектное единство — это то, в чем объект нашел свой конец. А коли так, субъекту здесь нечем поживиться. Причем настолько нечем, что ему даже не возникнуть.

 

Встретиться с красотой, субъект которой слит со своим объектом, — значит затеряться в ней.

 

Если прозвучали слова, значит, кто-то сказал о чем-то. А когда есть кто-то, стоящий напротив чего-то, можно ли говорить об абсолютной гармонии и завершенном единстве?

«Какая красота!» «Какой покой!» Ситуации, в которых прозвучали эти слова, не являются ситуациями красоты или покоя. Кому и о чем говорить, когда есть красота и покой?

 

— Что тебя обеспокоило в том, что было?

— А разве что-то было?

— Как бы ты интерпретировал то, что было?

— А разве что-то было? Мне нечего интерпретировать.

Действительно, если ничего не было, то о чем разговор? Но что если, хоть ничего и не было, что-то все же было? Только это было что-то аморфно-беспредельное? Все равно, ответы были бы такими же: «А разве что-то было? Мне нечего интерпретировать».

Вот так мы взаимодействуем с неопределенным и бесформенным — никак. Нас просто не возникает как их субъектов. Как тех, кому важно знать, понимать, интерпретировать. Если нечто оказалось совершенно расплывчатым, об интерпретации чего может идти речь? При этом быть совершенно расплывчатым — значит быть Целым: не-Целое всегда более или менее четко.

 

Целое: здесь нет ничего из того, что могло бы быть познано (вес, рост, цвет, запах…). Здесь нет ничего из того, знание чего имело бы смысл. Нет ничего такого, в знании чего была бы нужна необходимость. Нет ничего такого, что порождало бы своего субъекта.

Скажем, радуга неопределима для слуха. Но коль скоро радуга и не звучит, является ли для нее проблемой, что ее не слышно? Проблемой было бы, если бы радугу было слышно.

 

В попытках постичь мироздание иные умы завершали свои усилия провозглашением того, что это — тайна. И при этом чувствовали, что как никогда близки к истине, хотя этим заявлением ничего вроде бы и не постигали, а лишь расписывались в своем бессилии.

В каком смысле мироздание является тайной? В том, что, будучи Целым, оно не позволяет превратить себя в объект для субъекта. Для постижения мироздания требуется соблюсти одно условие. А именно: постигающий должен быть ему равным, он должен слиться с ним воедино. Однако, коль скоро постигающий и постигаемый суть одно, кому здесь постигать и чему здесь постигаться?

 

— В нашей энциклопедии не хватает статьи о свободе. Мы уже провели собеседования с несколькими авторами, но все они оказались довольно зажатыми, закомплексованными личностями. Что они знают о свободе? Им не раскрыть этого понятия.

— Вам нужен тот, кто рассуждал бы о свободе с позиций свободы?

— Вот именно.

— Это невозможно.

— Как? Почему? Что вы такое говорите?

— Свобода равна самой себе. А условием познания является разделение. Если свобода едина, кто здесь может знать и о чем?

— Не следует ли из ваших слов, что несвободный человек гораздо лучше опишет свободу, чем свободный?

— Это было бы так, будь свобода фрагментом, частью. Тогда бы она легко вывелась из иного ей. Однако поскольку свобода есть целостность, постольку ее не из чего вывести.

— Ее можно вывести из самой себя.

— Как вы себе это представляете? Если нет иного, то нет и своего. Потом, чтобы выводиться из себя, нужно разделиться надвое. А мы говорим о целостности. Целостность не выводима ни из чего, иначе это не целостность.

— Мы говорим о свободе. И раз свобода существует, ее можно наблюдать.

— Мы говорим о свободе как о целостности. И коль скоро свобода есть целостность, возможность ее наблюдения исключена полностью.

 

— Целостный человек — очень редкое явление.

— Не редкое, а невозможное.

— Да, почти невозможное.

— Не «почти», а невозможное в принципе.

— Вы полагаете, что не случается проявлений целостности?

— Полагаю, что случается. Однако если бы проявления целостности были делом чьих-то рук, то они не были бы проявлениями целостности.

— Так или иначе, нам очень нужен целостный человек.

— Зачем?

— Чтобы он рассказал нам о целостности.

— Когда кто-то о чем-то рассказывает, где здесь целостность?

 

Соединенность подобного свободе со своим субъектом — не просто досадная помеха на пути к тому, чтобы получить о нем информацию («вот если бы не пришлось соединяться, мог бы узнать о том, что она такое»), а показатель неотносимости подобного свободе к тому, знание о чем возможно в принципе. Оказываясь не-иным по отношением к своему субъекту, подобное свободе проявляется как не-объект — как не то, что можно было бы познать, да вот просто мешают обстоятельства.

 

«Нам нечего сказать о Целом. Целое говорит само за себя». Разумеется, говорящее Целое — это нонсенс. Целое «говорит само за себя» в том смысле, что, не будучи объектом, не имеет необходимости в говорящем о нем субъекте.

 

«Давайте помянем его: сколько бы к нему ни имелось претензий, но все же он умел мыслить и силой своей мысли он искренне пытался пробиться к истине».

Давай помянем. Его, так упорно пробивавшегося ко лжи.

Кстати, а почему он пробивался ко лжи?

1. Потому что пробивался. Когда кто-то к чему-то пробивается, это типичная картина разделенности — раскола, раздробления, дисгармонии, неправды. И чем сильнее «пробивание», тем разделенность выпуклее, злее.

2. Потому что мыслью, мысля, от истины можно только отдалиться. При всем уважении к этой ценнейшей способности.

 

Последствия восстановления единства (гармонии) в случае с разобщением на субъект и объект были бы таковы, что:

— больше нет ничего, что просилось бы быть познанным (лезло на глаза);

— больше нет никого, кто изводился бы стремлением познавать (исторгая затем в мир описания, отзывы и отчеты).

Нет, нет, дело не в том, что кто-то все узнал о чем-то, поэтому, дескать, и нет больше того, что просилось бы быть познанным, и не больше того, кто изводился бы стремлением познавать. Единство субъекта и объекта выражается не в том, что кто-то о чем-то знает. Оно выражается в том, что:

— нет никого, кто знает что-либо, кому что-либо надо знать;

— нет ничего, по поводу чего имеется или должно иметься знание.

 

Красота — это много чего удивительного. Смотря с какой стороны зайти. В данном случае зайдем с той стороны, с какой красота есть единство воспринимающего и воспринимаемого. В чем оно выражается? В том, что когда есть красота — нечему восприниматься и некому воспринимать. Нечему познаваться и некому познавать. Некому думать и не о чем.

 

Что нужно узнать, выяснить, отыскать тому, кто знает (переживает) завершенность, если узнавание, выяснение и отыскивание представляют собой ничто иное как способы справиться с незавершенностью? Притом тщетные.

Скажем, чем можно обогатить совершающего добрый поступок и не предусматривающего за это другой награды кроме как утверждения добра? Все, на этот момент он полностью состоявшийся (вернее, на его месте сейчас — законченная, безизъянная гармония). С таким же успехом можно пытаться добавить что-нибудь к бесконечности.

О каких прибавлениях к полноте может идти речь, если она и есть то, ради чего что-то к чему-то прибавляют (опять же, тщетно)?

 

«Имеется особое знание, когда ты знаешь, не имея в голове никаких мыслей».

Что представляет собой данное заявление, как не неудавшуюся попытку рассказать о моментах целостности — моментах, когда между знающим и знаемым нет границы, то есть, собственно, ни первого, ни второго попросту нет?

Когда нет ни субъекта, ни объекта, нет ни простого, ни «особого» знания. В идее знания без мыслей проявляется попытка описать целостность таким образом, будто это и не целостность вовсе.

 

— Я хочу докопаться до последней, заключительной правды о том, что такое окружающий меня мир.

— Тебе не повезло. Ведь когда есть последняя, заключительная правда, мира уже нет.

 

Самое простое и в то же время самое исчерпывающее объяснение того, почему ни одно суждение, наблюдение или описание не является истинным в полном смысле этого слова, заключается в следующем. Все, что можно сказать, можно сказать о чем-то, применительно к чему-то. Иными словами, всякое описание есть описание объекта. И в нем нет истины, потому что объект — не истинен.

Объекты суть продукты расщепления, конфликта, раскола, нарушения равновесия. Стоит ли уточнять, что гармония, завершенность, порядок и лад — это когда нет никаких объектов?

Все, что я могу — это исследовать некий объект. Я могу познать все возможные объекты. Но если я надеялся придти таким образом к чему-то последнему, завершенному, настоящему, то зря старался.

Кто-то так хочет постичь заключительную истину о Вселенной. Беда в том, что в самом ее (Вселенной) наличии проявляется ложь.

 

Могут сказать, что Целое облагораживает встретившегося с ним. Делает его спокойнее, смелее, беззаботнее. Однако куда более существенно в Целом то, что оно есть единственное, что есть. В самом деле, то, что нечто кого-то облагораживает, перекрывается тем обстоятельством, что кроме этого «нечто» ничего и никого больше нет. Ведь с учетом того, что никого и ничего кроме Целого нет, влияние Целого на кого- или что-либо уже малоинтересно. Совсем неинтересно.

Впрочем, то, что Целое есть единственное, что есть, существенно настолько, что мало того, что на это обстоятельство преступно не обратить внимания. Нельзя вообще не отмениться, перестать быть наряду с тем, что, как оказывается, является единственным, что есть. Ведь именно этим оно проявляет свою единственность из числа имеющегося — не тем, что его свидетель эту единственность видит и воздает ей должное, а тем, что он отменяется, что его — нет.

Ну, а коль скоро он отменяется, то есть исчезает, причем мгновенно, названное выше существенным обстоятельство — то, что Целое есть единственное, что есть, — оказывается не таким уж существенным. Точнее, совсем несущественным. То, что кроме Целого ничего больше нет, есть информация ни для кого, для никого. Для мира, которого нет, и раз его нет, она, следовательно, не имеет никакого значения. Скажем чуть иначе: если бы вышеупомянутое обстоятельство было действительно существенным, непременно остался бы кто-то, способный эту существенность приметить, заценить. Однако то, что Целое есть единственное, что есть, преспокойно пропадает в безвестности. И оно никогда бы там не пропадало, будь оно существенным, значимым. А значимым оно могло бы быть лишь для внешнего по отношению к Целому мира — мира, в котором оно только и могло бы быть обнаруженным; мира, которого нет.

В безвестности пропадают пустяки. И если пустяк то, что Целое есть единственное, что есть, насколько же пустяк то, что Целое кого-то там облагораживает!

 

Когда бесконечное появляется в жизни кого-либо, тот исчезает отнюдь не вследствие того, что увидел его в качестве всего, что только есть. Как только бесконечное появилось в жизни кого-либо, того, в силу наличия бесконечного, УЖЕ нет. И когда в жизни кого-либо появилось бесконечное, и тот, вследствие этого, исчез, в действительности, не произошло ничего. Никто не исчез (ибо исчезнувший исчез так стремительно, словно его и не было). Ничто не появилось (бесконечное не имеет начала, чтобы когда-то не быть). Абсолютная тишь да гладь. Ноль происшествий для того, чтобы их зарегистрировать.

Бесконечное вовсе не ждет, чтобы я признал его в качестве всего, что есть, и, признав, ретировался. Увы, но даже такого признания не требуется. Ибо когда бесконечное есть, меня уже нет. Бесконечное есть — значит я уже ретировался, я уже ретирован. Ничего не обнаруживая, не признавая, не принимая соответствующих решений. Раз — и как ветром сдуло. И некому больше обнаруживать, что оставшееся является единственным, что имеется — это могло бы быть лишь ничьим знанием, знанием никого, однако никто не знает ничего. Нет места, с которого возможно такое открытие. Его нет закономерно, потому что оно лишнее — с него не на что смотреть и нечего фиксировать. Здесь не только видеть некому, но и нечего.

Понимать про что-то, что кроме него ничего больше нет, всегда уже слишком поздно. Потому что коль скоро оно именно таково, тебя УЖЕ нет, чтобы ты еще что-то там понимал.

 

Человек, который боялся выступать на публике, вдруг понял (заимел мысль), что находиться на перекрестье множества взглядов — совсем не страшно. Что-то изменится? Разумеется, нет. Ведь кто выступать на публике не боится, тот вовсе не понимает того, что в этом нет ничего страшного. Скорее, следует говорить о том, что он един с этим пониманием, составляет с ним одно. И такая позиция — единственно эффективная. Позиция кого-то, обладающего мыслью (пониманием), не идет с ней ни в какое сравнение.

Если зайти немного с другой стороны, не боящемуся выступать на публике и в голову не придет понимать, что это не страшно, поскольку страх и публичные выступления существуют для него в непересекающихся мирах. И вообще он мог бы сказать: «Собственно, что здесь вообще понимать?» Мог бы, потому что про ситуации, когда нечего понимать, рассказывать некому — кто-то есть, когда есть, что понимать. Выступать на людях не страшно тому, кому того, что выступать на людях не страшно, даже понимать не нужно.

При этом мало толку от формулировок, наподобие того, что он, дескать, понимает, не понимая. Либо одно, либо другое. В том-то и дело, что он не понимает (что здесь нет кого-то, понимающего что-то), однако эффект от подобного непонимания как раз именно такой, какой ожидают от понимания и мыслей, но ожидают всякий раз напрасно.

Помимо того, что требуется понять (кому-то) и чему требуется быть понятым (кем-то), имеется еще самоочевидное. Самоочевидное находится по ту сторону субъект-объектного разделения. Это не объект, которому требуется субъект. Оно обходится без субъекта, воплощая собой целостность. И если кто-то в пользу самоочевидного обнаружил тот или аргумент, то он скорее потерял, нежели приобрел. И зря радуется тот, кто что-то понял тогда, когда лучше бы субъект-объектного разделения вообще не возникало.

 

Не обрушиться ли на тех, кто утверждает, что все познается в сравнении? Не заявить ли им в пику, что, дескать, не все, а только относительное и ограниченное? Не указать ли на то, что завершенному и исполненному полноты не требуется сопоставления с чем бы то ни было? Не напомнить ли, что абсолютное выводится из самое себя?

Нет, нет и нет. Все и в самом деле познается в сравнении. А то, что не познается в сравнении, находится за пределами познания. Познание — это и есть сравнение и сопоставление.

Слова о том, что ценность абсолютного порядка не входит в число того, что познается путем сравнения с другим, иным ему, являются полуправдой. Да, она не познается в сравнении. Но разве она познается каким-то иным образом, разве она вообще познается? Разве возможно ее описание и определение? Нет. В таком случае, чем неверно утверждение, согласно которому все, что познается, познается в сравнении?

Да и стоит ли напоминать про то, что весьма сомнительно. Речь о выводимости абсолютного из самое себя. Абсолютное — другими словами, беспредельное (то, что не предполагает ничего другого, не отсылает к нему, не имеет и границ). Выводится — другими словами, определяется. Беспредельное определяется через самое себя. Минуточку! Ведь если оно беспредельное, как же оно определяется? И для чего? Определять — устанавливать пределы. Какое, к черту, определение? Как о нем вообще зашла речь?

Знающему о ценностях абсолютного порядка следует помалкивать. Не потому что он знает о чем-то тайном или слишком важном. Потому что он ни черта не знает!

 

В изобличении эгоистов тоже нужно знать меру. Если слишком демонизировать эти несчастные создания, можно перегнуть палку.

В частности, не стоить клонить к тому, будто есть среди людей такие, которых Целое одолевает с трудом либо вообще не одолевает. Не-отзывчивых на Целое не существует в принципе. Ведь даже самое закосневшее «я» тут же испарится, едва Целое о себе заявит. Сопротивление здесь невозможно, ведь никого уже нет, раз есть Целое, ведь одним его наличием ты уже преодолен.

Даже если у кого-то есть проблемы с обнаружением Целого, у Целого ни с кем проблем нет. Не всякий, по-видимому, увидит Целое в том, в чем его можно увидеть. Но всякий, увидевший Целое (как Целое), моментально в нем исчезает. Не может быть, чтобы Целое кого-то в себя не забрало. Ибо — уже забрало, раз оно есть.

Можно не увидеть Целого. Но увидеть и остаться (наряду с ним) — нельзя. Оно забирает в себя решительно всех. Даже закоренелых эгоистов.

 

Бескорыстно обратиться к чему-то — значит признать его в качестве всего, что только есть. Бескорыстно внимать чему-либо — значит обнаружить, что оно в той же мере внимаемое, в какой и внимающее, то есть, говоря иначе, что оно есть одно величиной с двух, занимающее сразу два места как одно, как единое.

Отдать себя кому-то или чему-то — значит дополнить его пространство своим. А, к примеру, объект, к пространству которого добавлено пространство субъекта, это уже не объект, а Целое.

С другой стороны, разве кому-то или чему-то ты отдаешь себя? Разве сначала кому-то (чему-то), а потом — как следствие — появляется Целое? Разве не сразу Целому?

Отдав себя кому-то, ты отдал себя такому ему, к пространству которого добавлено пространство тебя. Ты отдаешь себя тому, встретившись с чем обнаруживаешь, что ты уже ему отдан.

 

Всяким актом самоотдачи, самопожертвования и самозабвения утверждается Целое и только Целое. Нельзя затеряться в том, что имеет пределы.

 

Ты отдаешь себя тому, что в той же мере, в какой ты себя отдаешь, тебя забирает. И способностью тебя забрать, предоставлением возможности ему отдаться оно обнаруживает себя как Целое (в той мере, конечно, в какой что-то может обнаружить себя как Целое — ни в какой). Скажем, никакой объект не сможет забрать в себя своего наблюдателя, распространиться на его место. Только то, что воплощает собой единство наблюдающего и наблюдаемого.

Ты отдаешься Целому, потому что оно тебя принимает, потому что расшириться за счет твоего места — расшириться до бесконечности — ему ничего не стоит.

Ты уступаешь себя Целому, признавая, что его нельзя ограничить — в том числе, ограничить твоим присутствием. Оно не кончается, чтобы мог начаться ты. Оно продолжается, оно всеобъемлюще; чтобы оно разместилось, нужно упраздниться — вот что ты признаешь, упраздняясь. Ты беспрекословно подчиняешься требованию освободить место. И делаешь это настолько моментально, что возникает вопрос: а ты ли это делаешь? Ведь у тебя не было ни секунды, чтобы подумать: «Пожалуй, подчинюсь».

 

Обнаружив, что ты и другой — на самом деле одно, соединяешься, не с ним, как это выглядит на первый взгляд, а с вашим единством. Когда же соединяешься с единством — то вовсе с ним не соединяешься, а обнаруживаешься уже соединенным с ним. И когда кто-то обнаруживает себя уже соединенным с чем-то — никто нигде себя не обнаруживает.

 

«Вроде и не испытывал к нему какой-то любви, вроде ничего в нем особенно не восхитило, да и был он обычным, ничего сверхвозможного не совершившим, в общем, вовсе не воспринимая другого как Целое, я, тем не менее, вдруг остро почувствовал, что между нами нет разницы».

И все же трансформация, выход за границы своей отдельности и в этом случае связаны со «встречей» с Целым, с вовлечением в завершенность, в качестве которой, правда, выступило несколько иное, нежели некто, порвавший со своей «яйностью».

Чувством, что между ним и мной нет разницы, обнаруживается третье, наличествующее вместо двоих; третье, не знающее разделения и иного себе. И в него проваливаешься, как проваливаются в Целое.

Чувствуя, что другой ничем не отличается от тебя (или — в пределе — что другие, все ничем от тебя не отличаются, являясь, по сути, одним), ты чувствуешь жизнь как единство. Чувствуя другого неотличным от тебя, таким же как ты, ты чувствуешь в нем, через него эту единую жизнь, открываешь ее как взятую саму по себе, завораживаешься, проникаешься ею, как проникаются завершенным и автономным, уступаешь ей себя, как уступают себя самому по себе важному.

Да и невозможно найти себя в другом, не оказавшись «в его шкуре» — то есть не восприняв безотносительно себе, как нечто самостоятельное; и поскольку «я» в качестве самостоятельного начала воспринять крайне проблематично, то безотносительно себе через другого была воспринята все она же — единая, не знающая границ жизнь. Та самая, которая, только несколько иной гранью, и появляясь с несколько иной стороны, заявляет о себе в виде незаурядной личности — того, кто уже успел тем или иным образом приобщиться к этой завершенности, к этой беспредельности.

 

Когда ты внимаешь красоте, то это словно красота внимает самой себе. Не являясь тем, что рассчитано на внешнее применение, красоте вняла она сама, прогнав тебя с места субъекта. Сказанное скорее эффектно, нежели верно. Ведь как только возникло якобы внимание красоты самой себе, возникло единство внимающего и внимаемого. Внимая красоте (якобы), ты вовлекаешься в единство внимающего и внимаемого, когда никто ничему не внимает.

Внимать самому себе может только разделенное «я». Только оно считает такую процедуру возможной, чем лишь выказывает, что разделено в себе.

 

В красоту проваливаются не для того, чтобы она наблюдала саму себя, а чтобы составить одно с наблюдаемым, образовав единство — гармонию, порядок, то есть, собственно, красоту.

 

Если между наблюдающим и наблюдаемым можно поставить знак тождества, то из этого вовсе не следует, что кто-то наблюдает самого себя. Все как раз наоборот: тождество наблюдающего и наблюдаемого отменяет первого и второе разом. На месте двух оказалось одно. Два места соединились в одно. Которое больше каждого из этих мест в отдельности, чтобы разместиться только на каком-то одном из них. Между двумя исчезла граница. Ни того, ни другого уже не отделить, не выделить. Наблюдающий и наблюдаемое слиты воедино. Кому здесь наблюдать? Чему здесь наблюдаться?

 

В чем выражается единство познающего и познаваемого? Только не в том, что нечто познает самое себя. Единство познаваемого и познающего означает, что ни о каком познании говорить уже не приходится. Тема познания закрыта.

Точно таким же образом нет уже никакого служения, коль скоро исчезла разница между служащим и тем, чему он служит; нет больше никакого внимания, если внимающий и внимаемое оказались одним и т. д.

 

Мы слышим звук сирены, присушиваемся к нему — видимо, где-то пожар, не наш ли дом горит? Мы обратили внимание на бешено мчащийся грузовик — как бы он нас не задел! Звук сирены обращен к нам, он что-то для нас содержит. Мы вслушиваемся в него, чтобы извлечь из него что-то для себя.

Совсем другое дело, когда наше внимание привлекло совершенно нас не касающееся — не грозящее ущербом, не сулящее благ. Когда наблюдение, восприятие не связано с выполнением роли природно-социальной единицы, тут уже не кто-то что-то наблюдает, тут проявляется бытие, исполненное целостности, незахватываемое, безупречное, окончательное, исчерпывающее.

Вот я слышу, слушаю звук, хотя из него совершенно нечего извлечь. Я слушаю, как шелестит на ветру листва деревьев. Шелест листвы раздается без расчета быть услышанным. Ему ничего ни от кого не надо. И мне ничего от него не надо. Ему ничего от меня не надо, хотя он позволяет себя услышать. Мне ничего от него не надо, хотя я ему внимаю. Когда ты слышишь то, что звучит без какого-либо умысла и расчета, когда ты слышишь то, от чьего звучания ничего для себя не извлекаешь, то между слушанием и звучанием не образуется зазора. Слушание совпадает со звучанием, равняется ему.

Если двое взаимодействуют друг с другом без умысла и расчета, то нет двоих — есть одно. Звучание, совпадающее с его слушанием — вот пример завершенности, абсолютной гармонии, безупречной автономии, о которой можно было бы вести разговоры, не представляй она собой беспредельность — весь, целый мир, а не одно из его явлений.

Шелест листвы ничего тебе не дает и ничего у тебя не отнимает. Стало быть, когда имеет место акт его слушания, тебя (с твоими заботами и интересами) нет. Это не ты слышишь. Это никто не слышит. Это не кто-то слышит что-то, это так есть целостность.

Шелест листвы ничего тебе не дает и ничего у тебя отнять не грозится. Поэтому, коль скоро ты его, тем не менее, слушаешь, происходит твое с ним соединение, образование общности. Когда ты его слушаешь, наличествуют уже не двое, а одно, такое, которое не некая часть, такое, которое завершено. Шелесту листвы ничего от тебя не надо. Поэтому когда ты слышишь его, это оно так собой с тобой делится, дарит тебе себя, и ты принимаешь этот дар, открывая себя ему. Так обнаруживается иллюзорность двоих. Где они? Здесь только одно, единое. Такое, которому ничего не нужно, как бывает нужно одному — слышать, а другому — быть услышанным. Такое, которое есть все, что вообще есть.

 

Чистый интерес вызывается интересным (актуальным) самим по себе, то есть ценностью абсолютного порядка. Всякий, внявший чему-то, внимание чему не сулило ему никаких приобретений, оказался причастным к такого рода ценностям.

При этом причастность к абсолютной ценности проявляется отнюдь не в том, что кто-то оказывается «тем, кто ее видел». В чистом внимании обнаруживает себя единство внимающего и внимаемого. Чистое внимание — это когда внимающий отказывается от своей роли (внимать), спеша слиться с внимаемым, которое, в свою очередь, обнаруживается как нечто принципиально иное, нежели подлежащее вниманию (то есть вовсе, получается, не с внимаемым спеша слиться — внимаемое оказывается такой же фикцией, как и внимающий). Внимание абсолютной ценности есть ее принятие как единства — в том числе, как единства внимающего и внимаемого. А когда внимающий и внимаемое образуют единство, внимание закончено, внимания нет. Таким образом, «кто-то внимает абсолютной ценности» есть неверное описание того, что действительно имеет место — что кто-то составляет с ней одно. Впрочем, и «кто-то составляет одно с абсолютной ценности» есть также неверное описание того, что имеет место. Ведь имеет место абсолютная ценность и только.

Абсолютная ценность есть единственное, что есть, и если имеет место абсолютная ценность, то может иметь место только один процесс — ее бытие.

 

Если есть Целое — значит нет (больше) частей, фрагментов; нет разного, есть одно. Вот почему, как только Целое актуализируется, фрагменты спешат исчезнуть в нем, не мешкая ни секунды.

Никого ведь не принуждают к исчезновению в Целом силой. Каждый из нас исчезает в нем совершенно сам собой. Тем самым, убедительно подтверждая, что разделение действительно преодолено — не замаскировано, не закопано в землю с глаз долой, не запрещено под страхом смерти. Преодолено.

 

Если есть только одно, то оно по определению воплощает собой возвышение над разделенностью, ее превозмогание. Если есть только одно, то оно не может быть чем-то отдельным. Это не продукт разделенности. Поэтому невозможна претензия по поводу того, почему это есть только оно одно.

Впрочем, если это не продукт разделенности, то разве не ставит данное обстоятельство крест на возможности говорить о нем? Не находясь в разделенности, оно оказывается тем, о чем нельзя произнести ни слова. Произнося о нем слова, ты и порождаешь претензии. Поэтому они никогда не снимаются полностью, коль скоро слова продолжаются.

Вот, например, тебе возразили: «Если есть хоть что-то, как вы его ни называйте, даже пусть это будет тем, что кладет разделенности конец, я хотел бы остаться наряду с ним. Почему нет?» Ты терпеливо объясняешь: «Если есть хотя бы двое, есть разделенность. Поэтому столкнуться с тем, что кладет разделенности конец — значит подвергнуться преодолению, оказаться преодоленным заодно с преодоленной разделенностью». Однако, хоть объяснение твое весьма качественно, никто иной как ты сам чувствуешь его формальность, воспринимаешь его так, словно это заявление другого человека, пусть и авторитетного для тебя, но которому остается поверить, ввиду невозможности проверить все самому, что было бы, конечно, предпочтительнее.

 

Как это возможно, чтобы было только оно одно? Почему оно таково, что я исчезаю в нем? На эти вопросы ответа не получить никогда. Ведь на что бы ни указывал, ты указываешь только на то, что существует в разделенности. А существующее в разделенности не может быть единственным и в нем нельзя исчезнуть.

Когда нет разделенности (когда есть Целое), нет того, по поводу чего нужно выяснять, как это возможно, чтобы было только оно одно. Когда нет разделенности (когда есть Целое), нет ничего, что ставило бы вопрос, почему возможно, чтобы я исчез в нем.

Не потому ли «я» исчезает в бесконечном, что оно представляет собой нечто принципиально иное, нежели любое «нечто»? Любое обозначенное и нареченное?

Присутствие Целого есть отсутствие того, о чем можно было бы говорить. Так что ни о каком присутствии Целого говорить не приходится…

 

Целое возникло, когда прекратилось разделение на тебя и не-тебя, когда прекратилась ситуация наличия двух, на месте которых обнаружилось одно, когда разное, в число коего входил и ты, стало одним, исчезло в нем. Тебя уже не было, когда было Целое, чтобы, увидев в нем что-то свое, родное, ты ринулся бы на соединение с ним.

Когда происходит якобы обнаружение кем-то Целого, происходит, если отбросить все несущественное, лишнее, только одно — прекращение разделения на этого кого-то и иное ему. Происходит Целое.

Ты исчезаешь не потому что увидел Целое, а потому что оно возникло.

 

Красота (как наглядный пример целостности) — это гармонизация двух (всяких отдельных элементов), окончательная настолько, что они становятся одним. И оказаться в ситуации красоты означает согласоваться со всем остальным до неразделения, гармонизироваться с иным себе до полного тождества.

В этом смысле нет никакой встречи меня с Целым, так как последнее появляется с моим упразднением, с гармонизацией меня и иного мне вплоть до нашего слияния.

Встретиться с Целым — значит оказаться в ситуации, когда ты уже гармонизирован, согласован со всем остальным, и ни тебя, ни остального больше нет вообще. Получается некая встреча без встречи. Ведь застать себя отсутствующим невозможно.

Испытать на себе влияние красоты означает исчезнуть во имя ее появления. Говоря иначе, пока ты есть, ее нет, а следовательно… как ты можешь испытать на себе ее влияние?

По-видимому, дело обстояло не так, что ты шел, шел, увидел красивую картину и растворился в этой красоте. Да, ты шел, шел, но затем не ты что-то увидел, а так она, красота, затем возникла. Ты шел, шел, а затем произошла гармонизация тебя и иного тебе — возникновение красоты.

 

«Я чувствую единство с красотой». Нет! Ведь красотой как целостностью собраны воедино, а точнее, отменены все фрагменты. В том числе и ты. Красота — это когда разное, когда все сплавилось в одно или, лучше сказать, этим одним превозмоглось. В том числе и ты. Красота — это то, чем побеждена разделенность. И ты, как ее полномочный представитель, тоже.

Для наглядности можно заменить «красоту» на «субъект-объектное единство». Ведь она и есть оно. Итак, может ли субъект состоять в единстве с субъект-объектным единством? Разумеется, нет, ведь он уже в него вовлечен. Он уже занят, задействован в субъект-объектном единстве. Оно сложено в том числе и из него, а точнее, он им преодолен, ликвидирован, так, что никакого субъекта нет и никогда не было, чтобы он мог еще и чувствовать единство с субъект-объектным единством. Это не чье-то — твое, да, да, твое, субъект, отсутствие обнаружено присутствием субъект-объектного единства.

Субъект субъект-субъектного единства оборачивается выдумкой, так как оказывается, что вообще-то он уже давным-давно там — внутри субъект-объектного единства, причем в качестве порубленного в капусту и перемешанного с порубленным в капусту объектом.

 

Чем нельзя пренебречь, пускай оно и не представляет никакой ценности? Тем, чья неоцениваемость связана не с его убогостью, а с убогостью самого оценивания — с убогостью всякой оценочной шкалы. Бесконечное неизмеримо, это факт, но ведь кроме него ничего больше нет, только оно и реально, как тут от него отмахнуться, как тут им не проникнуться, как тут не проникнуться единственно им?

Оно — одно, оно — все. Ему не нужно признания, чтобы царствовать. Ему не нужно быть оцененным, чтобы иметь значение. Ему и значения иметь не нужно… Ему ничего не нужно. Как не уступить себя этой полноте?

Как не считаться с тем, чему не нужно, чтобы с ним считались? Ведь оно буквально не оставляет места для того, кто мог бы с ним считаться или не считаться, для того, кто мог бы быть наряду с ним, буквально присваивает, не встречая никакого сопротивления, это место себе как единое со всем остальным.

И дело, конечно, не в том, что ты не можешь им пренебречь, а в том, что тебя не остается, ты им перебарываешься, преходишь, кончаешься — а отсидеться в сторонке во время собственного конца, разумеется, не вариант.

 

Почему тот, кто прав, не станет участвовать в соревновании перекрикивающих друг друга дураков? С чем связано достоинство того, кто ближе к истине? С тем, что истина отличается полнотой. Это лжи требуется быть услышанной, требуется, чтобы о ней знали, чтобы она получала распространение. За истиной может никто не идти, ее могут позабыть, утратить, вообще не обнаружить — она ничего от этого не теряет.

 

Увидеть истинное положение вещей — это не информацией овладеть, не сведения приобрести. То, что единственно есть, ни к чему неприложимо, потому как ничего, кроме того, что есть, нет. Всякая правда оборачивается целым миром, самостоятельной жизнью, завершенным бытием. Отзываться на правду, не пренебрегать ею — быть чувствительным именно к ее неприкладному характеру. Увидеть истинное положение дел — значит позволить ему состояться, быть. Когда кто-то якобы видит истинное положение вещей, то это так оно — истинное положение вещей — есть, а больше — нет ничего и никого.

Только банальность позволяет, глядя на нее, помнить о себе, о своих друзьях («вот я им вечером расскажу, то-то они будут поражены!»). Истина приковывает взгляд настолько, что все остальное исчезает, включая и того, чей взгляд она приковывает и самый акт смотрения. Истина проникает, просачивается внутрь глядящего на нее, стирая, таким образом, границу между видящим и видимым. В момент, когда кто-то смотрит на истину, никто ни на что не смотрит. Довольно представлять дело так, будто истина — это то, на что можно смотреть, что можно видеть.

 

Чем банальнее мысль, тем легче ею поделиться. Сочинивший какую-нибудь ахинею предлагает свое творение всякому встречному. Собственно, уже сама эта активность свидетельствует о том, что предлагаемое не заслуживает внимания.

В компании первым выскажется тот, кто не понимает или чье понимание ограничено. Сначала выкрикивается чушь, ерунда, бред. Как правило, на этом выкрики и заканчиваются.

Чем глубже мысль, тем больше она забирает в себя. Тем меньше она — для тебя (и для всех остальных тоже), тем больше ты — для нее (и все остальные тоже). Чем отчетливее нечто предстает перед тобой как актуальное само по себе, тем меньше у тебя шансов превратить его в товар для чьего бы то ни было потребления.

В пределе, понимание есть единство понимающего и понимаемого, и здесь уже вообще не стоит ожидать, чтобы кто-то о чем-то поведал. Чтобы сообщать истину, ее нужно как минимум знать. Но такой возможности не существует. С истиной возможно составлять одно целое. По-другому — никак.

 

Философ — это тот, кому мало понять что-то частное, локальное, конечное. Ему нужно понять такое, поняв что, он понял бы все. Ему мало знать о чем-то, ему нужно знать обо всем — не о том, другом, третьем, а о том, больше, крупнее, объемнее которого ничего больше нет. Ему недостаточно фрагментарных знаний, подавай ему знание завершенное.

Но завершенное не может быть ограниченным, каковым является ограниченный субъектом объект. Завершенное не может быть тем, что оставляет что-нибудь (кого-нибудь) снаружи. Завершенное прекращает разделение. Будучи объектом для субъекта, оно бы его продолжало. Завершенное — то, чего достаточно; то, помимо чего требуется что-то еще (например, понимающий его), не завершено. Все, что может быть понято, не завершено без способного понять, рассчитано на него.

Завершено то, что не является половиной, частью — то, что воплощает собой конец какому бы то ни было разделению. В данном случае — на понимаемое и понимающего.

В таком случае, положение философа незавидно. Если, конечно, философ — это именно тот, кому мало понять что-то частное, локальное, конечное.

 

Когда взгляд пристрастен, когда смотришь, будучи обиженным, разгневанным и так далее, — видишь куски, фрагменты того, что есть. Видишь условное, случайное, поверхностное, неокончательное.

С другой стороны, чистого, беспристрастного взгляда — того, которым мог бы оказаться взглядом на окончательную, подлинную, завершенную реальность — и не бывает вовсе. В том смысле, что когда якобы кто-то беспристрастно смотрит на что-то, случается другое — окончательная, полная, завершенная реальность как единство субъекта и объекта, как начало и конец, альфа и омега.

Когда обижен — видишь одно. Когда разгневан — другое. При этом и в том, и в другом случае видишь ложное, лживое. А когда чист — то это уже не кто-то видит правду, это так она есть — правда как единство видящего и видимого.

Равным образом, когда, ни на что для себя не рассчитывая, действуешь согласно голосу истине, в этом единстве воплощаемого и воплощающего актуализируется полностью завершенное, цельное, не знающее изъяна бытие.

Когда кто-то блюдет справедливость ради нее самой, он постулирует ее как самодостаточное Целое. Впрочем, оно проявляется уже в самом соблюдении справедливости ради справедливости. Ведь когда кто-то следует за правдой бескорыстно, то имеет место большее, нежели следование кого-то чему-то: имеет место самодостаточное Целое (как единство двух сторон бытия — ведущего и ведомого) — его присутствие, бытие, наличие и только.

 

Вот кто-то, заинтригованный правдой — тем, как все есть безотносительно кому- и чему-либо (само по себе), — оказался, тем самым, ввлеченным в единство видящего и видимого. Другими словами, с той секунды, как он обратился к правде, в наличии — это самое единство и только. Так вот, коль скоро все, что отныне есть, это единство видящего и видимого, то в этот момент, в момент, напомним, обращенности к правде, нет, стало быть, ничего, что можно было бы (имело бы смысл) понять, зафиксировать, осознать. Как, соответственно, и никого, кто мог бы это сделать.

Вышеупомянутое единство, кстати сказать, и не назовешь уже единством видящего и видимого, поскольку таковых-то и нет больше. Его, если следовать далее, не назовешь уже и единством как неким миксом.

 

Почему, когда кто-то действительно спокоен, ему наплевать даже на то, что он спокоен (если бы ему было не наплевать, его бы это волновало)? Потому что, когда действительно спокоен, нет никого, пребывающего в чем-то (в состоянии покоя). Ведь когда есть кто-то и что-то, то есть беспокойство. Что-то есть, чтобы волновать. Нельзя не волноваться о чем-то. И нельзя не волноваться кому-то (кто-то есть, чтобы волноваться). Начало покоя есть конец субъекта с объектом. Кто и что исчезли, потому и настал покой. Нет никого и ничего, потому и есть покой. Никто ни в чем не находится, ничего нет, в том числе и какого-то там покоя, ничего такого и в помине нет, ни на что вообще нет и намека — вот что такое настоящий покой.

Или так: покой — характеристика полностью завершенного, ни в чем не нуждающегося бытия. Ничто ничего не добавит тому, что ни в чем не нуждается и полностью свободно. Имеется перспектива получить новое знание? Увольте!

Смысл и ценность того, что сейчас было сказано, можно выяснить, проведя нехитрую, но надежную проверку. А именно, подсунув все эти соображения тому, кто по-настоящему спокоен. Как он на них отреагирует? Одобрительно покивает, выставив сжатую в кулак руку с задранным вверх большим пальцем и выпятив нижнюю губу? Увы! Увы! Судя по всему, ему глубоко на все это наплевать. А стало быть, все сказанное настолько же верно и важно, насколько не имеет никакого значения, являясь лишним.

 

Человек, который пережил, принял свою смерть… Если он видит, то нет уже разделения на видящего и видимое. Если он воспринимает, то нет уже разделения на воспринимающего и воспринимаемое.

 

С бескорыстием, нельзя не признать, не все так просто. С бескорыстием не как с практикой, а как с теорией.

Бескорыстно помогают, содействуют или служат тому и только тому, кого (что) увидели как ценное само по себе, то есть как целый мир. Но целому миру не надо ни помогать, ни служить… С ним как бы все хорошо. Да и нет ничего, кроме него.

На самом деле, по отношению к тому, что открылось как обладающее самостоятельным значением, остается одно — бескорыстно ему себя уступить. Впрочем, уступить себя небескорыстно нельзя. Поэтому к чему тут делать упор на бескорыстие? Это, получается, лишнее слово.

Вот нечто оказалось всем, что вообще есть. А когда нечто есть все, что есть, то все территории — его. Соответственно, территория тебя оказывается занятой им тоже. То есть ты оказываешься чем-то несуществующим. Соответственно, причем тут какие-то бескорыстные поступки? Кто их совершает и по отношению к чему?

Бескорыстно, пожалуй, можно лишь заинтересоваться, внимать. Вот внимаешь чему-то или кому-то ради них же самих… Но ведь длится это очень недолго. Меньше мига. Потому что с самого начала такого внимания тебя уже нет, а есть — внимаемое, которое, оказавшись больше, чем внимаемым, заняло и твое место.

Все, что можно предпринять по отношению к целостности — это раствориться в ней. Да, внешне это может выразиться в совершении неких поступков; в видимости, будто кто-то чему-то что-то дает, кто-то кому-то содействует. Хотя, вряд ли об этом стоит упоминать. Нет никаких (и ничьих) действий, когда есть соприкосновение с целостностью. Даже и самого этого соприкосновения — нет. Нечего тут делать. Время дел кончилось.

 

Ты внимаешь чему-то ради него же, потому что оно — ради себя же (имеет внутренний, собственный смысл). Только так. Не будь оно — ради себя же, ему бы не внимали ради него же. Таким образом, твое внимание чему-то (внимание, в данном случае, как процесс, акт) ради него самого не столько порождает целостность (приводит к ее образованию), сколько является ее — целостности — порождением, результатом. Не столько производит целостность, сколько производится ею. Ну и, поскольку целостностью ничто не производится, является, в общем-то, фикцией, видимостью.

 

Можно ли не любить кого-то, не видеть в нем красоты или свободы, либо еще чего-либо самоценного, целостного, бесконечного, — и при этом совершенно бескорыстно дать ему, ну, скажем, тысячу рублей?

Судя по всему, нет. Ведь для этого все равно нужно обратиться к нему ради него же, увидеть его как самого по себе, безотносительно тебе и окружающей действительности, взятого как словно он один только и есть. Но если смотришь на что-то (на кого-то) так, будто оно одно только и есть, то — неизбежно — видишь в нем самоценное, бесконечное: то ли красоту, то ли свободу, то ли открытость, то ли бытие — любишь его.

 

Возможно, следует выделить два типа бескорыстия.

Первый — это когда кому-то, до сих пор выступавшему в качестве вполне очерченного «я», вдруг что-то открывается как бесконечность, как целый мир, и он, неожиданно для самого себя, бросает себя ради этого мира, завороженный им, нашедший в нем себя, нашедший его как более важное, нежели он сам.

Второй — это когда кто-то уже вышел за пределы своего эго, порвал с бытием в качестве отделенного фрагмента, и вот, в очередной раз дарит, отдает себя кому-то — какому-то соплячку, еще ничем себя не проявившему.

В первом случае человек как бы втягивается в Целое. Во втором — как бы втягивает в Целое другого.

Впрочем, на таком подразделении бескорыстия все-таки лучше не настаивать. Ведь про того, кто втягивается в Целое, можно с тем же успехом сказать, что это он втягивает в Целое — того, например, кто хоть и был увиден им как все, но не ожидал, что по отношению к нему будет проявлено бескорыстие. Сходным образом можно сказать и про того, кто втягивает другого в Целое, что это втягивается в Целое он сам — ведь до тех пор, пока видишь в ком-то часть, а не Целое, просто не сможешь освободить для него свое место, отдать ему себя — проявить по отношению к нему бескорыстие.

 

Проявляющий бескорыстие проявляет себя чем-то невиданным. Во всяком случае, сделать что-то просто так, без расчета, сделать что-то для иного, нежели ты сам — нет, смертный человек на это просто не способен. Никакое ограниченное и в чем только не нуждающеся существо не способно на такие жесты. Поэтому, когда имеет место бескорыстие, то его как будто появляет нечто бесконечное — неуязвимое, не подверженное напастям, ни от чего не зависимое; некая сила, обладающая неиссякаемыми ресурсами, способная обходиться буквально без всего. Только бесконечность — без изъяна, только ей может быть ничего не нужно, — как ничего не нужно тому, кто проявляет бескорыстие.

В свою очередь, и на противоположном, так сказать, фланге — она же. Бсконечность. Противоположный фланг — это то (тот), во имя чего (кого) проявляется бескорыстие. В самом деле, только по отношению к тому, что воспринято как все, тебя нет (как отдельности, имеющей собственные интересы). По отношению к части ты есть, и хоть разбейся в лепешку, но пока есть часть, есть и ты. А бескорыстия без самозабвения не бывает. Пока себя помнишь — помнишь и свои нужды, потребности, а имеющий потребности не в состоянии действовать свободно (как свободный), в частности, не преследуя выгоды. Дейстовать бескорыстно — все равно что не брать себя в расчет, однако никакой части не вытолкнуть тебя из поля твоего зрения, заняв его собой полностью.

И нельзя проявить бескорыстие во имя того, что полагаешь чужим себе и чему полагаешь чужим себя, а не чужим может быть только неимеющее границ, не чужим можно быть только с бесконечностью.

Возможно, не будет лишним указать на следующее: в каких-то случаях бесконечность того, по отношению к чему проявляется бескорыстие, способствует «превращению» в бесконечность того, кто, в результате, это бескорыстие проявляет; в других случаях, наоборот, бесконечность бескорыстного (того, кто бескорыстие проявляет) «наделяет» бесконечностью адресата, получателя его бескорыстия. И все же нельзя упускать из вида, что когда есть бесконечность — никаких флангов нет, тем более таких, на каждом из которых — по бесконечности. Нет двух бесконечностей, как нет и двух сторон — действующего без расчета и того, ради кого это действие предпринимается, когда есть что-либо, бескорыстию подобное.

 

То, чему не нужно быть увиденным, измеренным и оцененным, не оставляет для своего свидетеля места. Не оставляет — то есть занимает место своего потенциального зрителя, но занимает не как свой собственный зритель, не раздваиваясь, а оставаясь одним. Как можно заметить, речь идет о том, что именуют самодостаточным. Самодостаточное с неизбежностью представляет собой вселенную, бесконечность, ведь будь кроме него что-то еще — значит оно оставило для него место, а оставляют место для того, в чем нуждаются, а нуждаться — это, другими словами, не быть самодостаточным.

Все эти пассажи понадобились, чтобы сокрушить некоторую позицию. А именно, такую: «Ну, хорошо, пусть самодостаточному Целому не нужно, чтобы о нем знали, с ним разобрались. Но это может быть нужно нам. Целому нет дела до того, что я про него что-то понял. Пускай так, не спорю. Но мне нужно с ним разобраться не для него, а для себя. Это ему ничего не нужно. Я же, увы, не самодостаточен. И мне много чего нужно».

Итак, база для ответа создана. Так что сразу в бой. То, чему мы не нужны, не оставляет для нас места. А самодостаточное Целое не оставляет места вообще ни для чего. Мы по отношению к нему невозможны, нас по отношению к нему нет. А тому, кого нет, не может быть что-либо нужно.

Нам нужно разобраться лишь с тем, чему тоже нужно, чтобы с ним разобрались. Ты глазеешь, выпучив глаза, лишь на то, что рассчитывает, рассчитано на твое глазение. В свою очередь, бытие того, чему зрители не нужны, проявляется в том, что оно, не раздваиваясь, оставаясь одним, оказывается там, где еще за миг до его появления был ты. Впрочем, а был ли?

 

Когда есть бесконечность, есть ли хоть что-нибудь, с чем требовалось бы разобраться, что требовалось бы понять, изучить, освоить? Хорошо, для ясности добавим два слова. Когда есть бесконечность, есть ли хоть что-нибудь конкретное и определенное, с чем требовалось бы разобраться? В самом деле, проблемой может быть только что-то, имеющее размер. Собственно, сами конкретность и определенность чего-либо и делают его проблемой, выпячивая его, привлекая к нему внимание. Именно имеющее очертания и границы, выделяясь, оказывается напротив нас, перед нашим взором, причем его размерность — она усиливает и наше присутствие, мобилизуя нас для работы, активности. Именно по отношению к нему мы — «разбиратели», изучатели и осваиватели — оказывается на своем месте. И то, что мы — решатели проблем — наиболее эффективны именно тогда, когда имеем дело с чем-то, максимально четко очерченным, далеко не случайно. Данное обстоятельство неразрывно связано именно с тем, что проблемно именно определенное, имеющее края. Ведь решатель проблем именно тогда наиболее эффективен, когда перед ним — действительно проблема, когда он занимается своим делом. Было бы странно, если решатель проблем был бы эффективен от сих и до сих, а проблемы находились бы за пределами этого участка.

Вопрос немного потерялся из виду, так что стоит напомнить его еще раз. Итак, когда есть бесконечность, есть ли хоть что-нибудь конкретное и определенное, с чем требовалось бы разобраться? Ведь проблемой может быть только что-то, имеющее размер. Однако ничего такого, когда есть бесконечность, нет.

 

Столкнуться (в смысле — повстречаться) с тем, чему не нужно быть замеченным, что не предполагает своего зрителя, отнюдь не означает стукнуться носом в закрытую дверь. Скорее, все обстоит обратным образом. То, чему не нужно, чтобы его рассматривали и изучали, восхищались им, дивились ему и т. д., оказывается самым близким и родным. Ведь чему неважно, как оно смотрится и воспринимается снаружи, то — в силу не-предполагания им внешнего мира и, соответственно, не-предоставления ему места — есть бескрайность, есть все, что есть. А если случилось столкновение (встреча) с бескрайним — значит случилось такое, что вот оно-то, на самом деле, и есть… да, да, почти ты, но все-таки лучше сказать — оно-то, на самом деле, и есть вместо тебя.

Оно близко тебе настолько, что занимает твое место, причем место это оказывается неразделимым со всеми остальными местами, обнаруживая, таким образом, отсутствие пространства как такового. Оно близко тебе настолько, что это оно есть, когда, казалось бы, есть ты. Если, нечто таково, что это, вообще-то, оно есть, а не ты, то есть ли что-либо более близкое по сравнению с ним? Вот только близкое кому?

Тонкость заключается в том, что бескрайнее является слишком, чересчур уж родным и близким. Ближе, чем папа, мама или лучший друг. Столкнуться (повстречаться) с ним — все равно что полностью в нем раствориться, полностью ему себя уступить. По большому счету, с бескрайним даже нельзя образовать единство. Ведь оно — все, что есть.

Все, что есть, есть единственное, оно только и есть, везде и всюду (ах, да, какое «везде и всюду», пространства же нет!). Это самое близкое и самое родное. Уже потому что ничего другого вообще нет. Самое близкое и родное — вот только в отсутствие того, КОМУ оно приходится родным и близким. Да, выходит, так бывает.

 

Частью пары (или более многочисленного сообщества) может быть только нечто конечное, как конечно все то, помимо чего имеется что-то еще. Соответственно, когда есть бесконечное (когда нет границ), никаких пар уже нет. В частности, это означает, что какие-либо выяснения или наблюдения здесь неуместны, потому как выясняет кто-то про что-то, а это уже пара.

Если есть такое, то будет и эдакое. Если есть одно, то будет и другое, и третье. Скажем, если есть белое, то хотя бы в теории присутствуют и другие цвета.

Если про что-то можно сделать наблюдение, то оно проявляется вовне (где-то показывается, куда-то выступает, на чем-то отражается). Оно, другими словами, — конечное, допускающее параллельный с ним мир. Собственно, фиксация этих наружных проявлений и будет наблюдением. Если нет наружных проявлений, то нет, чего наблюдать. Нет, чего наблюдать (отмечать, описывать, оценивать), когда есть не проявляющееся вовне бесконечное.

Когда нет противопоставленности, когда ничто ничему не противопоставлено, ничего не остается. Ничего нет, когда нет пределов. Горизонт чист. Выступать всем — значит ничем не выступать. Нельзя выступать всем. Выступать всем негде.

Если то, что есть, — все, что есть, тогда оно есть так, словно бы ничего и нет. Иными словами, оно есть так, как — в нашем представлении — не присутствуют, а отсутствуют. Но факт остается фактом: абсолютное бытие — это когда ничего (никакого абсолютного бытия) нет и в помине. Горизонт чист.

 

Нужно ли это обнаруживать — что нечто есть все, что есть, и что кроме него, соответственно, ничего и никого больше нет? Ведь что-то обнаружить может быть нужно кому-то, а никого и нет. Это если б кто-то был, то он мог бы, обнаружив реальное положение вещей, придти с ним в соответствие. С другой стороны, как прийти в соответствие с реальным положением вещей, если оно заключается в том, что никого нет? Некому приходить с ним в соответствие.

Бывает, что в тюрьме томится невинный. И важно понять, что он — невиновен, чтобы выпустить его на свободу. Но для чего может быть важным понять, что нечто есть все, что есть? Ведь в отношении него несправедливости быть не может. Если оно действительно все, что есть, то оно — все, что есть. Оно не может не быть всем, что есть, например, в силу чьей-то злой воли. Ведь если оно действительно все, что есть, ничего и никого больше нет, включая и носителей зла.

«И вот что я обнаружил, глядя на этот завершенный мир, на эту гармонию. Я обнаружил, что кроме нее вообще ничего больше нет, что она занимает собой все, не имея границ и пределов. В частности, я обнаружил, что нет меня».

Чистое позерство! Завершенный мир, гармония есть все, что только есть, есть такое, кроме чего никого и ничего нет. Но этого — не обнаружить. Мыслительные операции подобного рода невозможны, исключены.

По сути, это уже неважно. То, что нечто есть все, что есть, и кроме него, соответственно, ничего больше нет. Вот если нечто есть не все, что есть, то это важно обнаружить. А если все — то неважно. Иными словами, обнаруживать здесь особо и нечего.

 

Проблема так называемых умных людей, заключающаяся в том, что правильное понимание тех или иных вещей не находит своего применения в их жизни, коренится в следующем: в иных случаях мало знать и мало понимать — нужно составлять одно с пониманием или знанием. Иногда, чтобы идти по правильному пути, мало иметь понятие о правильном. Требуется другое — сблизиться с правильным настолько, что истину и человека разделить уже не получится.

Расхождение между словами и делами — не удивительное, а закономерное явление. Есть тот, кто не знает правду, есть тот, кто знает правду, и есть тот, кто впустил правду в свое сердце настолько глубоко, что ни о каком знании кем-то чего-то говорить уже не приходится.

И если речь идет именно о такой правде, с которой не разделяются, то знающий ее мало отличается от того, кто ее не знает. Ха! Он даже дальше от правды, чем не знающий ее — в последнем все же есть нечто родственное тому, кто соединен с правдой в одно.

 

Пусть так, какие-то истины могут быть тем, что понимают. Но истина в полном смысле этого слова — это целостность, единство. А единство не может относиться к тому, у чего есть пара. Единство есть соединение пар, в том числе пары «понимающий — понимаемое». Невозможно единство в качестве понимаемого, не вобравшее в себя понимающего, оставившее его за своими рамками, ограниченное им.

Истина, которая представляет собой Целое, — это уже не то, чему следуют и что утверждают. Достаточно одного ее бытия. А, чтобы она была, от тебя не требуется ничего — не требуется даже твоего наличия.

Никто не следует истине-Целому. Другими словами, если сказать, что некто поступил согласно такой истине, то это будет поверхностным описанием того, что действительно имело место. А имела место истина-Целое, просто истина-Целое, одна лишь истина-Целое, а не следование ей. Если все же воспользоваться этим поверхностным описанием, то можно выразиться следующим образом: чтобы произошло следование истине-Целому, чтобы случился правильный поступок, требуется нечто иное, нежели чтобы кто-то увидел или понял что-то.

Вопреки весьма характерному мнению, согласно которому увидеть истину, признать истину в качестве таковой — все равно что пригодиться ей, существенно поспособствовать ее торжеству, заниманию ею своего заслуженного места, истина цветет лишь тогда, когда полностью исключена возможность того, чтобы кто-то видел что-то, чтобы имел место раскол на «кто» и «что». Это, так сказать, наиболее комфортный для истины расклад. Лишь тогда она на том самом, подобающем ей месте. Истина вянет, когда оказывается чем-то, видимым кому-то.

 

Бессмысленно, впрочем, противопоставлять знающего истину (или — якобы знающего истину), тому, кто неразделим с ней. Ведь того, кто неразделим с истиной, вследствие соединенности с ней и нет вовсе (как отдельности). Глупо говорить, например, что знающий («знающий») истину продолжает двигаться ложными путями и растет пустоцветом, в то время как путь неразделимого с истиной безупречен и плодотворен. Ведь во втором случае нет никого, идущего по какому бы то ни было пути, да и вообще его — правильного пути — не бывает в природе.

 

Тот, кто ближе всего к истине, неразделим с ней. Истина — это вообще не то, что знают, а с чем составляют одно. Когда же тот, кто мог бы знать, и то, что могло бы быть узнанным, обнаруживаются как единое целое, то устраняется сама проблема, инструментом решения которой могло бы выступить знание. Ведь получается, что знать некому и нечего (не о чем). Нет никого, находящегося перед чем-то, и нет ничего, находящегося перед кем-то. Никого и ничего нет.

Далее следует не продолжение размышления, а замечание по его поводу. Итак, прозвучали слова: «Никого и ничего нет». И пахнуло свежим ветром свободы и счастья. Однако в этом самом месте, в этот самый момент, могущий претендовать на звание момента долгожданного прозрения, происходит странная штука — выясняется, что вроде бы поняв, наконец-то, самое-самое, не понял ничего. Неудивительно: про то, что по ту сторону понимания, понять ничего нельзя, сколько ни думай. Неудивительно? То есть — понятно? А понятно ли?

 

Познать — это ведь ничто иное как овладеть, одолеть, справиться. Причем познают — если отвечать на вопрос «откуда?» — сбоку, а лучше даже сверху, но никак не снизу. Властен всегда тот, кто сверху, и над тем, кто снизу. И именно тот, кто выше, свободен от своего визави, а тот, кто ниже, — зависим от вышестоящего. Возвысился над чем-то, и вот оно стало видно со всех сторон, стали очевидны его пределы, вот оно уже и обхвачено, секунда, другая — и с ним уже все ясно. Когда что-то познают, то ведь относятся к нему так, словно оно есть для него — познающего. Уже в одном том, как бесцеремонно всякий наблюдатель пялится на вой объект, как смело и бестрепетно его препарирует, чувствуется глаз и рука хозяина, владельца.

Когда же кого-то уважают (в самом максимальном значении этого слова), любят, а проще сказать — когда кого-то или что-то считают важнее себя, то, соответственно, воздерживаются даже от выставления ему хороших оценок. Даже похвалить его считают зазорным. По отношению к полагаемому нами в качестве более значимого, нежели мы сами, мы не выступаем в качестве познающего субъекта, приказываем этому субъекту внутри нас затихнуть и не высовываться. Если нечто или некто воспринимается мной так, что скорее это я — для него, чем оно/он — для меня, то мне нет дела до того, каким оно/он видится взору стороннего наблюдателя, то есть чем или кем оно или он является. Я не собираюсь даже на секундочку занять позицию дающего определения, потому что ни на мгновение не могу перестать считать его тем, что важнее меня, — а ведь, как уже сказано, во всяком определении (в данном случае — как процессе) подразумевается подчиненность определяемого определяющему; всякое изучение есть захват изучаемого и овладение им.

Когда принимаешь нечто как-то, что важнее тебя, вообще не интересуешься, а что оно, собственно, из себя представляет. Как такое возможно? Что это? Уж, во всяком случае, не равнодушие. Какое равнодушие, коль скоро ты, считая его важнее себя, готов ради него пренебречь самим собой полностью?! Дело в другом, в том, что, видя в чем-то существующее не для тебя, и в то же время значимое, важное, ты видишь в нем то, чье существование не имеет внешней — видимой, наблюдаемой — стороны, не дает отголосков и не оставляет следов вовне, внимание к коим и составляет, собственно говоря, изучение или познание. Может быть, вовне и появляются некие следы его присутствия, но для тебя это не имеет никакого значения, потому что не имеет никакого значения внешний по отношению к нему мир. Потому ты и считаешь нечто более важным, нежели даже ты, что оно не предполагает внешнего по отношению к себе мира, и тот, как лишний, прекращается в ничто.

Восприняв нечто как более важное, нежели ты сам, ты, тем самым, показываешь: дело не в том, какая от него внешняя польза, польза для чего-то или кого-то, стороннего ему. Отказом извлекать из него что-то для себя ты утверждаешь его тем, что есть не для того, чтобы кому-то или чему-то что-то давать. Другими словами, умаляясь в его присутствии, ты постулируешь его как нечто безотносительное — абсолютное, завершенное. Отказываясь его определять, ты — вот на что, собственно, так хочется указать — отказываешься признавать наличие у него границ, утверждаешь его в качестве беспредельного. А раз так, то ты тысячу раз прав: нет никакой проблемы в том, что беспредельное — не определено.

Кстати сказать, чрезмерное рвение именно послужить полагаемому как более важное, чем ты сам, выдает не-признание тобой его беспредельности: беспредельному не нужны слуги, к тому же, будучи всем, что только есть, ему просто некем воспользоваться в качестве своего помощника — не из кого что-либо извлечь, да и нечего извлекать тоже.

 

Объект (нечто, имеющее пределы) это не просто то, у чего есть наружное выражение. Внешнее выражение или проявление и есть его суть, то, что только и имеет значение. Никакого внутреннего, самостоятельного бытия у имеющего пределы быть не может, внутренняя жизнь — это исключительная прерогатива того, чего одного достаточно.

С учетом вышесказанного, взаимодействующий с наружными проявлениями объекта, скажем, видящий его, видит не просто что-то, имеющее к объекту отношение, — видит, в сущности, все. Видит все в объекте. Видит весь объект.

Быть в стороне от объекта, вернее, выступать по отношение к нему другой стороной, чем-то отдельным — вернейший способ взаимодействовать с его сутью, иметь к ней самое непосредственное отношение.

Когда же вместо объекта — бесконечность (самостоятельное бытие), все обстоит с точностью до наоборот. Ее наружные проявления есть миф, нечто, не имеющее никакого смысла, а точнее, вовсе несуществующее. Поэтому видящий их не взаимодействует с бесконечностью никоим образом, тем более, не взаимодействует с ее сутью, не имеет к ней никакого касательства. Отдельный от бесконечности ничего о ней не знает. Иметь к ней отношение — быть с ней одним (вот только когда становишься с ней одним, кроме нее никого не оказывается, чтобы говорить о ком-то, имеющем к ней отношение).

Здесь наступает неловкий момент, когда необходимо признать: слова о том, что наблюдающий бесконечность извне не имеет к ней никакого касательства, явно избыточны. Ибо никто ее никогда и не наблюдает. Можно исправиться и сказать так: полагающий, будто наблюдает за бесконечностью, занимается ерундой. Полагающий, будто наблюдение за самостоятельным бытием имеет смысл, заблуждается самым катастрофическим образом. Но подобного рода поправки лишь усугубляют дело. Ведь тот, кто понимает, что наблюдение за бесконечностью бессмысленно, подвержен тому же самому заблуждению, как и тот, кто этого не понимает. Бессмысленность наблюдения за самостоятельным бытием проявляется в том, что наблюдатель самоиспаряется — отнюдь не в том, что он делает очередное наблюдение. И потом, насколько бессмысленно наблюдать за самостоятельным бытием, настолько же нелепо уделять такому занятию внимание — уделять внимание тому, кто верит, будто это занятие имеет смысл.

Найдите хоть одного, кто, «столкнувшись» с бесконечностью, вместо того, чтобы в ней исчезнуть, решил бы за ней понаблюдать, увидел бы смысл в этом занятии. Таковых нет. Тогда о ком же и о чем же речь? Таковых нет. Иными словами, если они есть, то есть только в каком-то нереальном, абсурдном, кривом, обморочном мире — таком, уделять которому внимание будет явно делом непервостепенным и вообще малодостойным.

Столь же избыточны и слова о том, что бесконечность не имеет внешних проявлений. Странно вспоминать про внешние проявления, пусть и в виде указания на их отсутствие, применительно к тому, кроме чего ничего больше нет. Слишком поздно вспоминать про наружное в разговоре о бесконечном. Замечание, опять же, имело бы смысл, имей смысл этот самый «разговор о бесконечном».

 

Про все не спросишь: что это? Про все не спросишь: зачем это?

Вопросы «что это?» и «зачем это?» возникают именно по той причине, что это «это» — не все.

Целое — это когда не о чем спрашивать «что это?» и «зачем это?»

 

Что есть Целое? Нелепый вопрос. Ведь что-то было, пока не было Целого. Наличие чего бы то ни было есть признак отсутствия Целого.

Целое, полнота очень похожи на пустоту.

 

Если нечто есть все, что есть, то оно уже не нечто. Если нечто есть все, что есть, то не только нет ничего другого: даже его самого — не выделить. Не про что вести речь, задать вопрос, не с чем определяться. Абсолютная невинность, полная тишь и совершенная чистота.

Когда есть Целое — нет никого и ничего. Никого и ничего. Никого и ничего!

 

Выходит, что и для обозначения отсутствия, и для обозначения абсолютного присутствия имеется только одно слово — ничто. Ничто — это и то, чего нет, и то, что, будучи всем, не есть «что-то».

 

Может быть, чтобы показать, что речь идет не об отсутствии, а об абсолютном присутствии, следует изобрести новый термин? Например, «ни-что». Ни-что — в смысле: не что-то, но и не ничто.

 

Если есть нечто, то есть и потребность его знать, поскольку всякое нечто является таковым для познающего его «некто». Лишь на ни-что познающий некто никак не реагирует, поскольку его вообще не появляется: нет объекта — нет и субъекта.

 

Но если Целое пусть и не ничто, а ни-что, все равно нужно перестать говорить о Целом.

Но тогда надо перестать говорить и о ни-что, в которое ты перевел идею Целого, где она, следовательно, продолжает жить.

— Но как? Вот ты скажешь себе: «Не представляй ни Целого, ни ни-что». Отлично! Тупик. Предел.

 

Ничто и Целое. Чем они похожи? Тем, что ты невозможен как их субъект. Первого нет, а второе есть законченность. И все же не объяснить разницу между полнотой и пустотой. Это безнадежное занятие.

На что ты способен в том случае, когда являешься своим собственным препятствием?

 

«Как нет (отдельных) инструментов, когда звучит преисполненная гармонии музыка, как нет тела, когда оно пульсирует в гармонии с жизнью, так нет никого и ничего, когда проявляется целостность».

«Не может, чтобы не было никого и ничего, когда есть целостность, поскольку ясно же говорится: что-что, а целостность — есть».

«Все не так. Говоря, что когда есть целостность, нет никого и ничего, я говорю, что, когда есть целостность, нет никакого „чего-то“ по имени „целостность“. Скажете: „Невелика разница“? Что ж, вы будете правы. Я затеял невозможное предприятие».

 

Ему сказали: «Какой от этого прок? Какая польза? Что в этом ценного?» И, гордо вскинув голову, он ответил: «Да, это не имеет внешней ценности. Но оно имеет внутреннюю ценность! Да, целесообразность его наличия трудно обосновать с внешней точки зрения. Но оно все же обладает правом на бытие в силу того, что имеет внутреннее обоснование!»

Конечно, его поза комична. Ведь он пошел на поводу у тех, кому возражал.

Обоснование и ценность, значение и смысл могут быть только внешними. Никакой «внутренней ценности», «внутреннего оправдания» и т. п. нет и быть не может. В действительности, то, про что говорят, что его ценность — в нем самом, свободно от самой потребности в оценивании.

Обоснование и ценность, значение и смысл актуальны в разделенности. Целостность превосходит пределы их уместности. Как важно иметь смысл! Вот только на уровне целостности эта важность равна нулю.

Впрочем, из сказанного органично следует трудноперевариваемое заключение: о том, что свободно от необходимости иметь оправдание и цену, довольно затруднительно сказать что-то правильное. Его нет в мире объектов, доступном твоему наблюдению.

 

«А-а-а, я понимаю: просто Целое — не из мира объектов! Здесь его нет. Нужно учитывать, держать в голове, что Целое — это не что-то. Вот и все!»

Ничего не все. Ведь в мысли о том, что оно не из мира объектов, Целое фигурирует в качестве объекта. То, что Целое — не из мира объектов, понять нельзя. Никак. Никогда. Никому.

 

Создавая понятие Целого, мышление занимается самообманом, не признавая собственную ограниченность, и, тем самым, ее демонстрируя. Там, где меньше двух, все иначе; нельзя выявить то, что есть, когда ничего (что можно хоть как-то выделить) нет — нельзя, потому что, как уже сказано, ничего нет, то есть выявлять нечего. Что ж, остается признать, что ты ничего не можешь сказать о Целом (включая само слово «Целое»).

— И что? Возможно ли такое признание? «Я ничего не могу сказать о Целом». Но ведь тем самым ты уже что-то о нем говоришь. И как быть с этим противоречием? А так: признание того, что ты неуместен наряду с Целым, не может быть твоим признанием. Иными словами, если ты к такому признанию приходишь — грош ему цена.