Кому достаются лавры

 Поговорим о славе. Вот, к примеру, какой должна быть слава, устраивающая даже наитщеславнейшего человека? Наверное, такая, которая не прекращается спустя не годы даже, а века. Чтобы его вспоминали как можно чаще и как можно больше людей. 

Но вот маленький вопрос: а что если некоего человека, скажем, как автора некоего произведения, действительно вспоминают на протяжении веков, каждый день и множество людей, но, увы, не сохранилось, правда, его фотографии? Или, скажем, до потомков дошла его фамилия, но вот имя потерялось. Или даже не осталось ни имени, ни фамилии, а только прозвище, да и то данное позднее, после его смерти, чтобы хоть как-то его именовать.

Предположим, он написал книгу, книги, и тексты сохранились, однако имя автора не уцелело. И его назвали, ну, скажем, «Грозный», потому как основная интонация его произведений была довольно-таки суровой. Что, если все обстоит именно так?

Впрочем, это еще не вопрос, а только к нему подступы. Вот, допустим, автор после смерти оказался на небесах и оттуда взирает на продолжение истории человечества. И видит, в частности, как люди из века в век ежедневно вспоминают какого-то Грозного, цитируют его книги, изучают их, восхищаются его талантом. Будет ли этот небожитель чувствовать, что говорят именно о нем? Ведь из-под его пера вышли все эти книги. «Ага, это они про меня», - наверное, будет думать он, каждый раз при упоминании Грозного кем-либо из живущих чувствуя приятное покалывания где-то с тыльной стороны души (бренное тело ведь давным-давно истлело). Наверное. Хотя… Прав ли он будет в таком случае? Ведь он – Петр Петрович Петров, при жизни Грозным его не называл никто. Да, книгу, которую теперь подписывают Грозным, написал двести лет назад он, Петров. Но разве в его адрес раздаются дифирамбы? Они раздаются в адрес Грозного. Хвалебные слова уходят по направлению к Грозному, пусть это всего лишь выдуманное лицо. Но они не уходят по направлению к Петрову, это ведь точно. Хвалят и помнят какого-то Грозного. Может ли Петров полагать, что, хваля Грозного, хвалят его, Петрова? Это уже не маленький – это большой вопрос. Тут не все так просто. Книгу написал Петров, Петр Петрович Петров, если уж блюсти точность. Но его ли – родившегося в таком-то году в таком-то городе, учившегося там-то, жившего там-то и умершего там-то и тогда-то – чествуют, когда чествуют автора написанной им книги, коль скоро сведений о ее авторе у потомков нет практически никаких? Они чествуют некоего Грозного.

Разовьем ситуацию дальше. Допустим, рукопись Петрова выдал за свою другой человек. Допустим, Грозный – это действительно жившее на свете лицо. Иван Иванович Грозный. Так вот, когда потомки превозносят родившегося там-то и тогда-то и умершего тогда-то и там-то Грозного, то ведь Петр Петрович, глядящий на все это с небес, переживает досаду, а отнюдь не чувствует себя признанным, оцененным и т.п. Ведь пускай книгу написал он, но лавры достались другому человеку. Похоже, и в случае с выдуманным Грозным все обстоит точно так же.

Но что, что должно сохраниться от Петра Петровича для потомков, чтобы их восхищение доставалось именно ему? Ну, наверное, вся его подробная биография, его фотографии во все периоды жизни, сведения о том, как он одевался, чем питался, сколько часов спал, чем завтракал, где обедал, какой пастой чистил зубы. Или про пасту лишнее? Но ведь чем полнее картина, тем гарантированнее слава будет относиться именно к Петрову. Если упущена хоть одна деталь, есть риск, что Петр Петрович не сможет ощутить, что слава всякий раз относится именно к нему.

Но ведь это невозможно! Не то что потомки – даже современники не знают о нем, как и ком-либо, всего. А из этого следует почти что убийственный вывод: когда кто-то восхищается автором таких-то строк, то даже если написал их ты, он восхищается не тобой. Во всяком случае, твое полагание, что восхищаются именно тобой, будет столь же сомнительным, как и в случае, когда ты принял бы на свой счет восхищение Платоном.

Кстати, про Платона. Или Шекспира. Ведь вспоминая их спустя века, предполагают, что они были вполне конкретными людьми, но не отождествляют с ними никого конкретно.

Произносящий имя «Платон» не относит обладателя этого имени к какому-то конкретному лицу. Поэтому никто из умерших, глядящий с небес, не может почувствовать, что говорят именно о нем.

Кстати, всякое имя рано или поздно будет исковеркано – и от времени, и от перевода. И превратится Петр Петрович Петров в какого-нибудь Педро Педраса. Но это еще полбеды, поскольку рано или поздно и это наречение трансформируется вообще до полной неузнаваемости.

Между тем, и полнота сведений об авторе тоже мало что гарантирует. Перед моими глазами – фото писателя Джойса. Но точно ли, глядя на это лицо, я смотрю именно на Джойса? Ведь даже между внешностью и ее обладателем – огромная дистанция. «Хороший роман», - похвалил я роман Джойса. Но кого я похвалил? Хотя о Джойсе известно достаточно много, все равно я хвалю не конкретного имярека, а явление в литературе.

Однако продолжим, чтобы глубже вникнуть в проблему, разработку гипотетических сценариев. Предположим, человек, написавший книгу, взял псевдоним. Он сам скрыл настоящего автора, то бишь себя, от читателей-потомков. В итоге они вынуждены расточать комплименты в адрес неведомо кого. И вот тот, в чей только адрес они, по идее, должны были расточаться, взирает за все это с небес… Пожалуй, завяжем с небесами. Ведь так можно еще больше усугубить проблему, особенно когда окажется, что после смерти никто ни на каких небесах не восседает.

Впрочем, дабы сохранить завязку сюжета, представим дело так: книга вышла под псевдонимом и произвела большой фурор при жизни автора. Вышла она, правда, в другой стране (доводим ситуацию до крайности, чтобы проблема была максимально выпуклой). На родине автора такой текст не напечатали бы ни за что. И он просто послал его за границу, не указав обратного адреса – вообще ничего о себе не указав. И вот он наблюдает по доходящим к нему обрывочным сообщениям, как там, в другом мире, его книга пользуется невероятным успехом.

Между тем, соотечественники ничего не подозревают. Скажем, сосед автора книги считает его неудачником и бездельником, ничтожным человечишкой. Он же не знает, что тот написал книгу, получившую признание. Так каким чувствовать себя писателю – оцененным или неоцененным?

«Не имеет значения мнение невежественного соседа, коль скоро есть положительная рецензия литературоведа Семенова». Хороший довод! И правильный. Мнением некомпетентного человека вполне можно пренебречь. И даже нужно пренебречь. То, что он не признал автора, отнюдь не потеря. Но, опять же, всего лишь один хвалебный отзыв – это уже признание? Или таких Семеновых должно быть больше? Сколько? Не меньше десяти? Или не меньше ста?

Да, есть глупые люди, которым просто не понять значение и смысл написанной автором книги. Но что если тех, кто понять сможет, всего трое? Ах нет, двое из них уже померли. Всего один. Будет ли его признание считаться полноценным признанием? А что, если и одного, способного понять книгу, нет сейчас на свете? То есть никто ее понять не может. Как здесь быть?

Впрочем, вернемся к более простому вопросу. Итак, твоя книга пользуется популярностью, однако никто кроме тебя не знает, что написал ее именно ты. Устроит ли такое положение тщеславного человека? Очевидно, нет. Ведь тщеславный – это, другими словами, мечтающий о славе. Однако, коль скоро он, по сути, пропадает в безвестности, успеха одной лишь книги, к которому не присовокуплен еще и успех ее автора – это явно не то, на что он рассчитывал.

Кстати говоря, а кого бы такой вариант – когда признание получил один лишь текст, но не его настоящий, конкретный, живущий по такому-то адресу автор, вполне устроил?

Таковыми видятся как минимум двое. Скажем, кому-то нет дела до признания толпы, до интервью в журналах и т.п. Ему достаточно просто знать, что он – гений. И успех его книги, пусть и изданной под псевдонимом, помог бы ему в этом удостовериться. Впрочем, такой человек – из одного ряда со своим тщеславным собратом: у обоих – непомерно раздутое, гипертрофированное «эго», или, выражаясь медицински, мания величия.

Однако есть и принципиально другой типаж, на котором стоит задержаться подольше. Довольствоваться успехом одной лишь своей книги, не сопровождаемым заодно и успехом ее автора, мог бы тот, кому важнее выраженные в сочинении мысли или идеи, нежели он сам. Он будет рад тому, что получила признание истина, выяснению которой он себя посвятил; что не пропали мысль или образ, история или сюжет, что люди с ними знакомятся, что они в них, читателей, проникают.

Здесь сразу стоит отметить следующее: истина такова, что даже стремящийся заразить ею других, не вполне понимает, с чем имеет дело. Истиной не нужно заражать, ее не нужно распространять, ибо она есть законченность и полнота. Достаточно быть с ней, быть в ней. Одно соприкосновение с ней должно приводить в состояние покоя, гармонии, а отнюдь не суеты и работы.

Ну, да ладно. Радующийся одному тому, что выраженная в его сочинении правда дошла до людей и получила признание, все равно заслуживает, чтобы ему уделили особое внимание. Он запечатлевал в своем творении некую истину не ради себя – ради нее же. И это не может не вызвать уважения. Больше того, не может не заставить нас, понявших это, замереть, отдаться увиденному и понятому.  Тем более, что именно он, этот бессребреник, выводит на новый, главный виток развиваемую здесь тему. Ибо встретившись с ним, можно взглянуть на проблему уже не глазами автора, а глазами читателя. И это позволяет увидеть кое-что существенное.

Итак, вот я читаю книгу и восхищаюсь, допустим, тем, как автор выразил ту или иную мысль. И в этот момент я вижу в нем того, кто оказался этой мыслью заворожен. Я не обращаю внимания на такого его, кому требовалось или требуется внимание, одобрение, похвала. Я заранее отношусь к автору, чье произведение произвело во мне какие-то движения души в силу того, что позволило встретиться с неким миром полноты и вечности, как к тому, кто, так же как и я, оказался этим миром полноты и цельности потрясен и поглощен без остатка. Всякого, кто позволил мне прикоснуться к прекрасному,  я рассматриваю не иначе, как в качестве проявившего по отношению к этому прекрасному бескорыстие. В том, кто помог очиститься моей душе, я не могу не видеть чистую душу.

Предположим, кто-то восхитил меня тем, что шел к истине ради нее самой, увидев в ней нечто завершенное, что пожертвовал для нее всем. Но восхищаясь этим, я, выходит, начисто игнорирую в нем того, кто имеет свою корысть и свой расчет –  того, кто, скажем, голоден по моему им восхищению. Он пожертвовал собой – тем, кто в частности мог бы радоваться своей славе, и я, восхищаясь им именно за это, также игнорирую в своем восхищении это «я», которым пренебрегли, и если бы оно вдруг ожило, проснулось, появилось на сцене, то не смогло бы моим восхищением полакомиться.

Когда я воздаю хвалу кому-то за выраженную мысль, я хвалю его именно за ее выражение, за то, что он потратил на это усилия, отдался этой работе, за его, другими словами, самоотдачу по отношению к мысли, даже если в действительности он, допустим, исходил из меркантильных соображений. В любом случае, наша похвала не обращена к нему, как преследовавшему личный интерес, например, добивавшемуся славы. Благодаря кого-то и почитая его, мы - вот это да! - непременно рассматриваем его в качестве того, кто ни в какой славе не нуждается. Мы вообще видим в нем не человека, имеющего такие-то проблемы или нужды, а некое бессмертное и неуязвимое существо, каковое только и способно внимать истине ради нее же, обращаться к красоте ради красоты, и которому для себя, стало быть, ничего не надо. И славим-то мы именно это существо, а не бренного человека, и о нем увековечиваем память, что, собственно говоря, вполне логично: вечность – вечному, а не временному. До жаждущего славы дела нет никому из современников и потомком. До того, кто со сладким чувством удовлетворения говорит себе: «Ну, наконец-то я признан, можно почивать на лаврах».

Кстати, стремление к славе выдает несвободу; обуреваемый таким стремлением человек видит в славе то, что надо заполучить, и уже после можно отдыхать и вести праздную – читай свободную – жизнь. Тот, кто изначально ощущает себя свободным, никогда ни за какой славой не потянется.

В общем, если кто явил миру красоту, то его благодарят и восхваляют только как того, кто являл красоту ради красоты же. Тот, кто хотел на ней заработать, не получает ничего, даже если внешне все выглядит не так. Если мне понравилась та или иная книга, то я, безусловно, воздаю хвалу ее автору, но мне все равно как он выглядел, где жил, во что одевался и т д. Мне он близок как человек, думавший похоже со мной, и только в те моменты, когда он так думал. В минуты, когда он, скажем, мечтал о славе или чистил зубы, он мне уже неинтересен, и я его –  такого его – просто-напросто игнорирую. Иными словами, я воздаю должное абстрактной, а не конкретной личности. И как от этого должно быть горестно каждому тщеславнику!

Если бы стоял выбор: сохранить его фото или записи его мыслей, то всякий здоровый потомок, конечно же, выбрал бы второе. Ибо мысли, образы, поведанная им история, угол или ракурс, с которого он смотрел на жизнь – вот что в нем ценное. Вот чему воздаются почести. Хотя каждый славолюбец ждет преклонения именно перед ним – чтобы ему кланялись, когда он входит, ему завидовали, на него смотрели, с ним стремились завязать знакомство или пригласить в свой салон, чтобы к нему подходили красавицы, уже заранее согласные ему отдаться. И даже если мы пришли к его могиле, то уж, во всяком случае, не для того, чтобы поклониться тому (в нем), кто мог бы обрадоваться нашему приходу. Мы пришли к нему, как к герою, которому все равно – воздадут ему почести или нет, кто устремлен к истине ради истины (к гармонии как к миру, кроме которого ничего больше нет, к свободе как само по себе ценному etc.) и больше не знает ничего. И даже если мы ошибаемся на сей счет, даже если его поступки были рассчитаны на внешний эффект, не ему, взирающему из загробного мира на наше посещение его захоронения, достаются наше внимание и восхищение. Ведь он-то хотел, чтобы мы отвлеклись от его сочинений и, наконец, пригляделись непосредственно к нему; к нему, от них отдельному. Через свои сочинения он хотел привлечь внимание к себе, однако нас, благодарных читателей, он интересует именно как их автор, как тот, кто связан с ними неразрывным образом. Нас интересует тот, кто существовал в момент их сочинения и больше никто.

Нас оставляет равнодушными тщеславное «эго», тот, кому по-настоящему дело было не до творчества, а до себя, кто жаждал обращенных на него восхищенных взоров – на него как на ограниченное, условное, обособленное существование, лишь мнящее себя целым миром. Нам интересен только тот, кто выражал некую гармонию с той единственной целью, чтобы ее выразить. Впрочем, интересен лишь как одно с этой гармонией, то есть – можно, наверное, сказать и так – гораздо меньше, чем эта гармония, которая, коль скоро мы ее действительно восприняли, одна теперь перед нашим взором, а лучше сказать – вообще одна, потому как гармония, то есть нечто, действительно воплощающе собой полноту, не относится к числу того, что есть для того, чтобы на него смотрели.

Как выглядит властитель наших дум? Показали фотокарточку. «А, вот как оказывается, ну ладно». В принципе, это неважно, это мелочи, частности. Выглядел бы иначе, это ничего бы не поменяло. Только и нужно это лицо, чтобы отличать его от других. Или для других каких, но столь же технических потребностей. «Как мелочи, как частности!?» - обомлел бы жаждущий славы. «Важнее ваши мысли (образы)». «Как мысли (образы)?! Да, забудьте вы про эти чертовы мысли! Забудьте про эту дребедень, что я насочинял, на эту мазню, что я накалякал! Обратитесь же ко мне, вот он я – смотрите, восхищайтесь именно мной!» - так разоблачает себя тщеславный автор. Но некем восхищаться. Взятым отдельно от его мыслей или поступков, восхищаться некем. Никого не заставить сделать это – восхищаться мною или тобою как голыми «я».

«Я ценю тебя, как бы ты ни выглядел, кем бы ты ни был», - что значит это наше чувство по отношению к автору запавшей нам в душу книги? А то, что в авторе мы видим уже не конкретного человека, с такими-то индивидуальными особенностями, а особого рода существо, в которое – на время творения – превращается всякий подлинный творец; существо, которого и нет, потому как оно образует единство со своим текстом, существует вместе с ним, как его продолжение, как одно с ним.

«Спасибо тебе за сочиненный тобой роман! Спасибо, что завороженный этой историей, позволил и нам, читателям быть ею завороженными. Спасибо, за написанную музыку, как хорошо, что ты услышал ее и дал ей пролиться. Она и правда прекрасна, благодарим тебя, что почувствовал ее красоту и послужил ей». Правда, если бы роман или симфония были по-настоящему хорошими, мы бы вообще не давали им оценок, мы бы приобщились к их целостности, оказались бы ими покоренными и полоненными, и нам бы уж точно не было дела ни до самих себя, ни, соответственно, до их авторов, которых у целостности и не должно быть. Раз уж на то пошло, идеальное произведение не имеет автора. Про него не скажешь даже, и что его творит сама жизнь или что оно творит само себя.

Будем уж говорить начистоту: у сочинения, автор которого следовал за истиной ради истины же, возможны всего две разновидности читателей. Первая – это читатели, которые прочитали, но ничего не поняли. Вторая – это те, для которых также есть только истина и ничего больше. Ведь понять автора, в качестве значимого видевшего одну лишь истину, – значит самому стать таким же. Можно выразиться чуть иначе: если ты сам не одержим истиной, не видишь в ней все, целое, как тебе понять того, кто позволил истине проявиться путем собственного исчезновения? Автор смог написать свой текст именно в силу того, что уступил истине самого себя. Соответственно, чтобы этот текст действительно прочитать, необходимо заплатить ту же самую цену.

И мы видим в том, кто следовал истине без собственного, отдельного интереса, даже не того, кому ничего не надо. Не героя или полубога. Не абстрактное существо даже. Мы не видим в нем никого, мы никого не видим. Отдавшего себя истине, мы, соответственно уже не видим. Ведь его больше нет. Есть только истина. Мы видим одну лишь истину (или красоту, свободу, другую цельность). Нет, мы не видим ничего, потому что истина всегда обнаруживается в качестве того, чему мы уже отданы, чему мы уже не посторонние, чтобы наблюдать – видеть.

Наконец, в порядке уточнения следует констатировать, что текст, претендующий на выражение истины, никогда не будет следствием самоотдачи. Самоотдаваясь, признаешь себя ненужным, в том числе – и свои способности, в числе коих, например, умение описывать, определять, схватывать и связывать лучом мысли. Истина не находит своего выражения ни в одном сочинении по той простой причине, что она – не объект, могущей быть истолкованным более или менее прилежно исполняющим свои обязанности субъектом; если речь действительно идет об истине, то здесь нечему быть выраженным. Впрочем, речь идет о текстах как результатах мыслительной активности. Возможность произведений искусства, которые представляют собой не столько попытку определить беспредельное, сколько форму, которую приняло его – беспредельного – дыхание, данным замечанием не отрицается. Сочинение может являться попыткой захватить истину в свой плен подобно трофею, стать ее хозяином. Но оно также может стать результатом  движения, совершаемого под ее диктовку; в смиренном положении подчиненного ей – но не слуги, не раба, а соединенного с ней в одно, занятого ею, так что названное «движением под диктовку» будет скорее просто ее – истины – бытием, ее актуализацией, ее расцветом – расцветом, про который не надо ничего знать, ибо нет у него внешних эффектов и проявлений, необходимых, чтобы быть чем-то.

Совсем уж договаривая (хотя, нет, совсем договорить вряд ли удастся), нельзя не указать на то, что у дыхания беспредельного или, обрубая лишнее, у беспредельного, разумеется, нет формы; как, заодно, нет никаких результатов или плодов, коих можно было бы отнести к результатам либо плодам актуализации истины, или, обрезая ненужное, к результатам либо плодам истины, если брать последнюю в ее абсолютном варианте.

В завершение воспоследует ряд дополнительных соображений.

Хотя причины стремления к славе, вообще-то, банальны, стремление это, тем не менее, по-своему удивительно. Похоже, мечтая о славе, не ведают, что хотят. Точнее, хотят какой-то выдумки, нелепицы. Во всяком случае, нет никакой славы как чего-то, достающегося кому-то. К тому же, мечтают ведь о славе максимальной, о буквально всеобщем преклонении, хотя сами, в общем-то, согласны с тем, что почитание, например, со стороны дураков, совсем необязательно.

И потом, ведь есть срок славы, который устроит даже самого тщеславного человека. «Сколько хочешь, чтобы тебя прославляли? Тысячи лет хватит?» «Маловато».  «Хочешь миллиона? А как насчет миллиарда?» «Это уже лишку, миллиона достаточно». Никому, на самом деле, не нужна вечная слава, потому как вечность не влезает даже в самое богатое воображение, потому как длиться (во времени) совсем без конца – это довольно-таки пошло, это уже дурновкусие. Но если достаточно какого-то определенного срока, положим, миллиона лет, то ведь они уже прошли! Каким бы ни был этот срок – это миг. Заодно, стоит увидеть и мелкость всего человечества и всей его истории. Что такое человечество? Это капля в океане. И разве это слава – слава объемом с каплю?

Вот я выразил кое-какие мысли. Но за историю людского племени что-то подобное непременно приходило в несколько, много голов. И если хвалят за эту мысль, то это уже  похвала не только в мой адрес. Это хвалят всех, кому она приходила в голову. Я не могу отнести такую похвалу только на свой счет. По сути, это хвалят каждого думающего человека. За вычетом дураков, которых даже в расчет брать не стоит, хвалят всех. Хваля, всегда хвалят всех, если уж на то пошло. И потом, никто никого за мысль не хвалит. Чем мысль стоящее, тем меньше рядом с ней кого-либо – изложившего ли ее, ознакомившегося ли с ее изложением. Если мысль, а точнее, истина, выраженная в мысли, действительно стоящая, то она оказывается всем, что только есть. Кстати сказать, в таком случае никакое ее выражение в виде мысли или в чем-то другом уже невозможно, как невозможно объять беспредельное.

Вот к дому, где  жил писатель, прибивают памятную табличку. Мало того, что таким образом увековечивают отнюдь не память о жившем здесь некогда человеке, который в отрыве от своих произведений есть никто, но и, поскольку автор, который был одно со своими произведениями, жил нигде, вообще занимаются ерундой.

Вот с того момента, как кто-то написал роман и как он вышел в свет, прошло пятьсот лет. Столько, конечно, не живут, но предположим ради интриги. Через пятьсот лет, будь он жив, автор романа здорово бы поостыл и к тому, что он писал тогда, и к тому, кем он тогда был. А ведь сочиняя роман, он мечтал о славе минимум лет на тысячу. А ему уже сейчас, спустя только половину срока, нет дела не только до того, как его давнишнее творение воспринимается публикой сейчас, но и как оно воспринималось ею когда-либо.